Забился я в нору, как дикий зверь. Один-одинешенек! Но куда ни обернусь, куда ни гляну, отовсюду глядит мне в глаза другой Хасанчек: «Зачем удрал? Почему?» Отвернусь, гляну в другую сторону, а там Хатте: «Эх, ты! Заячья твоя душа!» Зажмурюсь покрепче, чтобы не видеть, и что снаружи — того не вижу, но от того, что внутри, не зажмуришься, и опять передо мной заново: белый платок Хатте, наше свидание, свадебщики, песни — все, все! И Хатте с Селимом держатся за руки!
Ворочаюсь я с боку на бок, со спины на живот, но глаза, что внутри нас, продолжают видеть, а уши, что внутри нас, — слышать.
А потом стал я подумывать: долго ль я буду себя изводить, отчего не порешу обоих, чтобы окончились эти адовы муки?
Стали мне видеться сны — как я убиваю Хатте. Правая рука пистолет наводит, а левая тянется приласкать ее. Полсердца задубело, а полсердца мягкое. Чего я только ни делал: мясо лисье сырое ел, орлиные когти варил, кровь дикой кошки пил, чтобы зачерствело сердце! В конце концов перестали мне сниться сны, и я сказал себе: «Пора, Хасанчек, иди и убей их!»
Воротился я домой, никто меня ни о чем не спросил. И я ничего не сказал.
Стал нож точить… Точу и думаю, куда этот нож вонзится: Селиму в спину или Хатте в белую грудь? И так надумал: «Дай хоть погляжу на нее, погляжу да голос ее послушаю, покуда она еще на этом свете!» И стою у окна, караулю, когда пройдет она по двору воды набрать, чтоб полюбоваться, как красиво стан ее колышется. Я на нее. из окна гляжу, а Селим сидит на пороге и смотрит — не потерялась бы она куда от двери до дворовой чешмы. Во все глаза смотрит, а глаза у него голубые… Эх, Селим… «Пускай, — думаю, — поглядит, пускай поглядит еще малость».
Вернется Хатте к себе в горницу и начнет песни петь. В доме никого, все в поле. Она поет, а он ей вторит. Прет она и смеется. День и ночь смехом заливается, только по ночам смех у нее другой: будто щекотно ей, будто он ее бородой колет. Взметнется ее смех, а он его потушит, опять взметнется, и опять потушит, и так до самой зари…
Я у себя в комнате, они у себя, а все равно слыхать. С головой укрываюсь, по самые плечи башлык натягиваю, чтобы не слышать. Сон не идет ко мне, кусок в горло не лезет. Истаял весь, еле ноги таскаю. Отец говорит:
— Коль ты помирать собрался, Хасанчек, так иди, говорит, сам вырой себе могилу. А коли думаешь еще пожить на свете, бери соху — и в поле, время пахать да сеять!
И сказал я себе тогда: «Завтра прикончу их, а тем будь что будет!»
Наши чуть свет все в поле ушли. Хатте вышла во двор за водой. Селим сел на пороге глядеть на нее. А я взял свой кинжал и подобрался к нему сзади. Сидел он без шапки, над ухом — цветок. Не то крокус, не то чемерица — в глазах темно было, так что не разобрал. А за ухом у него бородавка с кукурузное зернышко, точь-в-точь такая же, как у моего отца… Померещилось мне, что не Селима я сейчас проткну, а отца родного… И не услышал я, как нож брякнулся наземь. Селим повернулся, поднял кинжал, засунул мне в карман и говорит:
— Орлиц, милок, живым мясом приманивают, не падалью! Уходи отсюда прочь!
Ушел я и больше не вернулся. В разных краях оседал ненадолго и дальше шел. В Турции побывал, назад пришел, женился не раз и не два, но слова те Селимовы крепко засели в памяти: «Орлиц живым мясом приманивают, не падалью!»
Уйти-то недолго, а вот вернуться… Жизнь целую возвращаешься, а туда, откуда ушел, вернуться не можешь.
Испытание
Шесть лет я убил, чтобы бондарем стать. Вот как было в прежние-то времена. Два года по лесу бродишь, пока не начнешь различать, из какого дерева хорошие доски выйдут, год учишься выпиливать, год — обтесывать, два года — выстругивать да досточку к досточке подгонять, и уж тогда только, чтоб испытать, годишься ты в мастера иль нет, дают тебе с завязанными глазами бочку собрать. Двенадцать мастеров-бондарей сидят, а ты посередке бочку собираешь с завязанными глазами! Соберешь, наливают в нее воду. Одна-разъединая капля просочится — подмастерьем останешься, не просочится — повяжут тебе специальный такой пояс, стал ты, значит, мастером.
Тяжкое было испытание, но уж какое мне потом испытание выдержать довелось, век буду жить, не забуду!
Шесть месяцев прошло, как повязал я пояс мастера, а работы почитай что никакой. За шесть месяцев сколотил я, если не считать лоханок, за которые мне творогом заплатили, пять бадеек — вот и весь доход. Отец у меня был старый да больной, работать не мог. И если б мать грибов не собирала, то нам бы и есть было нечего. А ведь я был парень молодой, самая пора жениться.
И в это-то самое время приходит ко мне Кара Сулю Бялковски из Хамбардере и говорит:
— Сделай мне такую бочку, чтоб в нее триста ок творогу входило и чтоб я, наклонясь, до дна рукой доставал. Сумеешь?
— Сумею. Отчего не суметь?
— Триста ок и чтоб рукой до дна достать?
— Триста ок и до дна рукой достать!
— Тогда приступай, — наказал мне Сулю. — Чтоб к Константинову дню была готова!