Пикассо не понимала совсем. Я, честно говоря, тоже не понимала его картин. Но делала вид, что понимаю. Может, оттого, что рядом стояли такие же, как я, молодые девушки и парни и очень серьезно говорили о достоинствах картин этого знаменитого художника.
Прасковья Яковлевна проявляла бескультурье громко, самодовольно. Так выпивоха в трамвае стыдит соседа: «А еще шляпу носишь!»
— Ужасть! Ужасть! Так и я нарисовать могу. Ну, где он голубые морды людей видел? Ужасть!
— Каждый художник обладает индивидуальным видением мира, — повернулся к Прасковье Яковлевне молодой парень.
— Художник! — почему-то обиделась она. — Подстригся бы лучше. Патлы распустил. Смотреть противно. Не я твоя мать... Пойдем, Наташа, — она схватила меня за руку и повела из зала, будто маленького ребенка.
— Вы не правы, Прасковья Яковлевна, — я пыталась ее угомонить.
— Права, права. Ужасть, что делается...
— Нет, не правы. И отпустите меня. Я никуда больше с вами не пойду.
— Почему? — упавшим голосом спросила Крепильникова. Остановилась, выпустила мою руку.
— Ведете себя плохо.
— Как же так? — сказала она растерянно.
— Это музей. Здесь собраны произведения искусства. Вы представляете, какие люди отбирали эти картины и давали разрешение повесить их на эти стены?
— А ведь верно, без разрешения... Сами по себе... Они бы...
Я, кажется, убедила ее. Во всяком случае, заронила сомнение в правильности поведения.
— Если мы не понимаем чего-то с вами, так зачем об этом кричать и тем более возмущаться? Представьте, к нам в цех придет посторонний человек, он ведь тоже многое не поймет. Но, если станет кричать про свое непонимание, как мы к нему отнесемся?
— Как к дураку.
— Самокритичный вы человек, Прасковья Яковлевна.
...Подобных случаев было тьма. Иногда мне хотелось плюнуть и не только не встречаться с Крепильниковой, но вообще бросить фабрику, уйти на «Парижскую коммуну» или еще куда. Однако характер у меня был тоже отходчивый. И это очень помогало нам.
В отпуск Прасковья Яковлевна звала на Рязанщину, обещала перезнакомить со всей своей многочисленной родней. Это все пугало меня. Хотелось тишины, безлюдья, чего-то нового...
Однажды, примерно за неделю до отпуска, оказались с Люськой в столовой за одним столом.
— Едешь куда-нибудь? — спросила она.
— Нет, — покачала головой я.
— Что так?
— Десятый класс. Пропускать занятия неохота.
— Подумаешь, две недели. Занятия, они только занятия, а здоровья не купишь.
— Я здоровая.
— Тьфу, тьфу, тьфу... — Люська посмотрела на меня как-то странно. И вдруг спросила: — Ты когда-нибудь была на Черном море?
— Нет, — вздохнула я. — Ни на Черном, ни на Балтийском, ни на каком другом...
— Поехали со мной, мать, — сказала она весело. — У меня в Туапсе дядечка. Во мужик!
— Спасибо. Боюсь твоих родственников, — ответила я многозначительно.
Люська передернула плечами, укоризненно вздохнула: дескать, ну сколько можно об этом! Сказала с расстановкой, убеждая:
— Дядечка самый настоящий. Родной брат матери. Старичок, инвалид. Домик у него свой. Вино... Ну, поехали. Когда у тебя еще такая возможность представится?
Действительно, когда? А Люська продолжает:
— Осень там красивая... Пляж пустынный. Море теплое, город, словно игрушка. Листья падают с кленов. Знаешь такую песенку.
— Я все знаю, — смотрю Люське в глаза не мигая, — Только условие одно: отдыхать. — Последнее слово произношу подчеркнуто, с ударением на каждом слоге: — Никаких танцев, никаких знакомств.
Люська возмущенно разводит руками:
— Разговора нет. На юг ездят за здоровьем... За хорошим загаром. Остальное всё — ерунда...
Не пляжным, до скуки хмурым было то утро. Тучи рядочком вытянулись от горы к горе. Но дождь не капал из них. И выкрики птиц не казались тревожными, а только немного суетливыми и громкими. По невысокому ветхому забору плелся дикий хмель, забираясь вверх на акацию, ствол которой был корявым и таким толстым, что его с трудом могли бы обхватить два человека. Листья хмеля, обычно приятно зеленые, утратили свою свежесть, висели мрачными, не трепыхались. Ветра не было. Воздух переполняла влага. Это чувствовалось. Я бы не сказала, что трудно дышалось или пальцы липли от влаги. Но здесь, на горе, в дни солнечные, ветреные, воздух обладал способностью взбадривать, окрылять. Сегодня же он был сонливым, тяжеловатым.
Платон Пантелеевич, который каждое утро подметал сад — листьев за ночь опадало много — метлой из крепких веток самшита, сказал:
— Осень — девка ненадежная. И до моря не дойдете, как дождь хлынет.
— У нас плащи есть, — сказала Люська. И похвалилась — болонья!
— Плащ самый лучший — это брезентовый, — шаркая метлой, возразил Платон Пантелеевич.
— Ха-ха, — ответила Люська, — дядечка, надо опохмелиться.
— Опохмеляться никогда не грех... Да разговор не про то. Сколько разных плащей в моду входило, а брезентовый самый прочный, самый удобный. Потому как ежели... угу!.. Тебя дождь в лесу застал, его и постелить в шалаше можно, и об ветку зацепится — не порвется...
— Так откуда же в Москве лес? — возразила Люська. — У нас и земли-то нет, кругом асфальт.