Читаем Дикий мед полностью

Это тепло было сильнее, чем холодный дождь, что заливал лицо Берестовского, крепче, чем жгучая боль, что поднималась по ноге к паху, мощнее, чем тьма, что наваливалась на поросшую по склонам кустами балку, где они скрывались.

— Веди людей, Гриша, — сказал Пасеков, — а я отвечаю за него до конца.

— Так кругом же немцы! — всхлипнула Маруся, держа в мокрых ладонях лицо Берестовского. — Что же с вами будет?

— Кругом наши. Не пропадем.

Вернулась разведка. Немцев в селе над балкой не было. Павла Берестовского понесли на руках и, когда выбрались из балки, положили в бурьян под плетнем у хаты, стоявшей на краю села.

— Прощайте, — сказал Гриша Моргаленко.

Бойцы стояли темным полукругом. Они тяжело дышали, переступая с ноги на ногу, и молчали: бросать своих в неизвестном селе, на волю случая было нелегко. Нелегко было и двигаться вперед, в темноту ночи, которая не обещала ничего хорошего.

— А может, понесем его?

Берестовский лежал в бурьяне, молчаливый и отчужденный от всего, словно не его судьба решалась в эту минуту.

— Не выживет, — вздохнул чей-то нерешительный голос. — Напрасные твои заботы, старший политрук…

— Нет! — упрямо произнес голос Дмитрия Пасекова над Берестовским. — А вы идите.

Захлюпали сапоги, один за другим бойцы исчезали в темноте, последними отошли от тына Моргаленко и Маруся, шлепанье сапог по лужам становилось все тише и тише, потом ветер донес несмелый лай собак — и все стихло.

Берестовский понял, что он остался один, что не только бойцы, Моргаленко и Маруся исчезли, будто растворились в чернильной тьме, но и Пасеков, который так упрямо говорил свое «нет», тоже исчез, бросил его в бурьяне под плетнем, бессильного, обреченного на смерть от гангрены или от немецкой автоматной очереди в лицо… Берестовский попытался подняться, он упирался локтями, а потом ладонями в мокрую землю и падал от боли, пронизывавшей его. Каждое такое падение было как полет в черную пропасть, на дне которой пылал желтый костер. Он летел на этот костер, огонь будил его, и, когда он раскрывал глаза, кругом вздыхала мокрая холодная тьма. В последнем полете он не упал на костер, что-то подхватило его и осторожно понесло, он словно поплыл над пропастью, чувствуя только прикосновение рук, крепко державших его за плечи и ноги, и слыша испуганный, перехваченный одышкою шепот:

— Сюда… сюда…

И опять неимоверно быстрый полет в черную пропасть с желтым костром на недосягаемом дне и медленное выплывание вверх, словно из-под тяжелой толщи воды, которую приходится пробивать головою, чтоб там, на поверхности, захватить глоток воздуха, такого необходимого для замкнутой в теле, почти мертвой от удушья крови… Он выплывал на поверхность толчками, будто преодолевая ступеньку за ступенькой, вся тяжесть была в ногах, особенно в левой, которая все время, казалось, вытягивалась, достигала дна, но не могла оттолкнуться от него.

На рассвете Берестовский очнулся. Шершавые холодные руки ощупывали его раненую ногу. Он лежал на соломе, над ним наискось уходили вверх почерневшие стропила и серые коленчатые трубочки связанного в снопы камыша. Пасеков держал его за руки, на ногах сидела повязанная платком женщина и шептала испуганно:

— Ох, Порфирий Парфентьевич, он не закричит?

Берестовский не закричал, когда шершавая, как наждак, рука сжала ему ногу выше раны. Он увидел небритую щеку, острый конец длинного уса, один глаз и косматую бровь над ним. Боль пронизала его, будто ему рассекли мозг, а не ногу.

— Не помрет, так будет жить, — сказала небритая щека, и Берестовский снова провалился в бездну.

На двенадцатый день Пасеков положил около Берестовского «ТТ» и, сидя на печном борове, тянувшемся через чердак, сказал:

— Немцы прошли далеко вперед, тыловые команды еще не скоро забредут сюда… Вы успеете отлежаться. А не успеете…

Берестовский погладил слабой рукой холодную сталь пистолета: он все понял.

По ночам приходил Порфирий Парфентьевич, промывал ему рану трижды перегнанным первачом и обкладывал ее какими-то травами. Параска влезала на чердак редко, она всегда была наискось повязана своим платком, он так и не увидел толком ее лица, только низкий воркующий голос навсегда врезался ему в память, да еще та неслышная легкость, с какой она взбиралась на чердак и втаскивала за собой тонкую лесенку. Когда Берестовский просыпался ночью, Пасекова не было на чердаке. Иногда Берестовскому казалось, что он слышит сквозь потолок воркующий голос Параски, иногда днем в глазах Пасекова он видел глухую пустоту, но обо всем этом не было разговоров между ними. Его учили ходить на чердаке. Параска и Пасеков поддерживали его с двух сторон, он опирался на их плечи, и, низко склонив головы, они шагали взад и вперед, пока он не научился ходить без их помощи.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее