Голос у Савичева был деланно веселый, он боялся, что Костецкий поймет, что все, что он говорит, ложь. Ему тяжело произносить эту ложь, но не говорить ее он не может, — что же еще ему остается теперь, Алексею Петровичу? Не только он — никто уже не в силах помочь Родиону Костецкому… Савичев знает это, и, хоть это знание наполняет его сердце чувством безнадежности, он завидует Костецкому и хотел бы поменяться с ним местами.
«Тебе ничего, — думает Савичев, — отмучаешься, и конец… Всю жизнь ты был один, и, когда тебе приходилось что-нибудь решать, только тебя касались твои решения и те муки и сомнения, которые ты переживал. И теперь то, что ты переживаешь, касается лишь тебя, — у тебя нет ни жены, ни сына, ты никого тут не оставляешь, разве что нескольких друзей, а это совсем не то, что своя кровь. Тебе всегда было легче, чем мне. Говорят, что ты несчастлив, а я счастлив. Счастье тоже налагает свои обязанности на человека. Тебе, несчастливому, никогда не приходилось решать таких вопросов, как мне, счастливому. Вот хоть бы и с Володей. И это еще не конец — настанет минута, когда ему придется потерять меня, а может… Ты меня понимаешь, Родион? Лучше ничего не иметь, чем терять, вот почему ты счастливей меня».
Тихо открылась дверь. В учительскую, осторожно ступая большими сапогами, вошел военврач Ковальчук, за ним тихо простучала высокими каблуками Оля Ненашко — шприц в блестящей металлической коробочке она держала, как всегда, в вытянутой вперед руке, только вид у нее теперь был не такой независимый.
— Пора колоться, товарищ генерал, — тихо сказал Ковальчук и, не останавливаясь, прошел к окну.
Костецкий молчал. Оля Ненашко подошла к кровати и отвернула одеяло. Рубаха на Костецком задралась, Катерина Ксаверьевна увидела его темный запавший живот и поднялась, Савичев тоже загремел табуреткой.
— Не уходите, они быстро, — сказал Костецкий, пытаясь поднять к Оле локоть высохшей, как плеть, руки; Оля начала протирать место для укола ваткой, смоченной в спирте,
— Как вы себя чувствуете, Родион Павлович? — послышался от окна голос Ковальчука.
— Прекрасно! — резко, с вызовом ответил Костецкий. — Готов хоть сегодня на танцы до утра. Бывают у вас тут танцы, Ковальчук?
«Помнит! — мысленно ужаснулся Савичев. — Он все помнит…»
— А мы в свое время потанцевали, Ковальчук, — скрежетал, задыхаясь, Костецкий. — Я неплохим танцором был, а генерал Савичев просто чудесный тапер…
— Помолчите! — всхлипнула неожиданно Оля Ненашко, поднимая шприц иглой кверху и выдавливая из него каплю прозрачной жидкости. — Вам нельзя.
Она сжала двумя пальцами руку Костецкого выше локтя и коротким толчком ввела иглу. Костецкий тяжело дышал. Оля склонилась лицом почти к руке генерала, плечи ее дрожали.
— Дождик пошел? — удивленным, как для ребенка, голосом сказал Костецкий. — А ведь потолок тут будто не протекает…
Шприц выпал из рук Оли, ударился о железную ножку койки и разбился вдребезги.
— Что ж это вы! — зашипел от окна Ковальчук. — Нельзя же так, Ненашко!
Стоя на коленях, Оля складывала осколки шприца в коробочку.
— Не надо сердиться, — сказал Костецкий. — И зачем вы ее по фамилии? Мы ведь знаем, кто она вам…
Олю словно что-то подбросило с колен, она выскочила из учительской, Ковальчук тяжело зашаркал за нею.
— Я тебя вот о чем буду просить, Алексей Петрович, — заговорил Костецкий, — защити Ковальчука, когда я уже не смогу. Он хороший врач и человек неплохой. И Оля тоже. Ни в чем они не виноваты, все это натворила война. Обещаешь?
Костецкий поглядел на Савичева долгим взглядом, словно изучая в последний раз знакомое лицо.
— Обещаю, — сказал Савичев и испугался того, что обещанием своим соглашается с мыслями Костецкого о конце и больше не обманывает его разговорами о санитарном самолете, московской клинике и возвращении в дивизию. — Будь спокоен, Родя.
— Ты ведь знаешь, я всегда спокоен, Алеша.