Читаем Дикий мед полностью

Стыдно, я все время рассказываю о себе, не даю вам и слова сказать. Разлейте вино, Василий Иванович, там есть еще немного, а мне дайте кусочек шоколаду. Я знаю о вас больше, чем вы обо мне, подполковник запаса Дубковский! Я все читала, что вы пишете. Никогда бы не подумала, что вы так хорошо знаете, как делается хлеб, мне казалось, что вы умеете только про войну. Хотя, правда, у нас тогда у всех была одна тема, это теперь мы можем любить каждый свое. Так и должно быть: мир сразу же стал разнообразнее, но то, что мы пережили, лежит на сердце у каждого. Про солдатскую шинель нельзя забыть. Тот, кто не надевал ее, этого не поймет… Мне рассказывали, что в том рудном районе во время вскрышных работ сначала из земли извлекали массу различного металла — осколки и целые снаряды, разорванные танковые гусеницы, втоптанные в землю орудия — и кости тех, кто лег костьми… Теперь мне кажется, что тогда, в июле, гитлеровцы не могли сдвинуть нас с места потому, что мы стояли на железе.

Я шла ночью над карьером, хотела его обойти, чтоб попасть в наш хутор, и думала о том железе, к которому надо пробиваться сквозь толщу земли, слой за слоем снимать почву, чтоб убедиться, что оно красное, как человеческая кровь. Кстати, в старину кровь так и звалась — руда.

«Слушайте, да ведь вы напрасно ищете тот хутор, — сказали мне утром в рудничном управлении, когда я вернулась в Гусачевку. — Его ведь давно уже нет!»

«Как нет! А где же он? Его начали отстраивать еще во время войны, там был плотник-сектант…»

На меня посмотрели как на сумасшедшую.

«Хутор тоже стоял на руде».

«А люди?»

«Людей переселили».

«Куда?»

«Ну, разве вспомнишь!.. Много и осталось, живут теперь в наших поселках, работают на руде».

Человек не может и не имеет права жить прошлым, его цель — будущее, каким бы оно ни было. Но прошлое кончается только вместе с нами. Так и наш хутор — его уже нет, на его месте гигантский карьер, экскаваторы грызут руду, но во мне он существует и будет существовать, пока буду существовать я. Я иду в свое будущее вместе с ним, с Аниськой и Людой, с ее братом Кузей и с той рудой, на которой хутор стоял, хоть мы о ней не знали, как никто не может знать будущего, пока оно не станет сегодняшним днем.

Это звонок Гали, не беспокойтесь, мама откроет… Галя звонит тремя короткими сигналами, это у нас семейный звонок — еще Саша научил меня так звонить, и мама научилась, когда переехала из Тарусы, а теперь Галя научила своего Севу.

— С кем ты разговариваешь, Варюша?

— Что ты, мамочка! Я ни с кем не разговариваю, лежу себе и думаю.

— А мне показалось, что кто-то к тебе пришел. Мою чашки и слышу твой голос. Как хорошо, думаю, что пришли проведать Варю! Как только это я звонка не услыхала?

— Мыслям не надо открывать дверей.

— Ох, Варюша, не надо слишком задумываться, так никогда не выздоровеешь.

— А я уж здорова, мамочка… Открой Гале, она звонила и стоит теперь под дверьми, боится снова позвонить, думает, спим.

Мама вышла — как легко и неслышно она ступает в свои семьдесят лет! — и сразу же вернулась.

— Там никого нет, Варюша. Тебе послышалось.

— Правда? Сядь ко мне, мама, она скоро придет, и будем пить чай.

— Чайник на плитке, я прикрутила газ — не выкипит и не убежит…

— Тебе теперь трудно, мама, когда нас четверо? И тесно. Надо было нам с тобой оставаться в нашей комнате, а не переходить в проходную.

— Пускай молодым будет удобно… Ты же сама сказала: Гале дадут квартиру, и мы останемся с тобой вдвоем.

— Сева тебе нравится?

— Уборки за ним много, всегда он со своей глиной и тряпками… Галя его любит.

— А он ее? Ты не замечала?

— А что заметишь, когда он лепит, курит и молчит? Галя говорит, это ничего, что он не зарабатывает, тут на заработок сразу не приходится рассчитывать — у Севы талант, ему надо созреть… Это что ж, как чирей?

— Нет, мамочка, таланту нужно время, чтоб общество приспособилось к его вкусам или же чтоб он приспособился к вкусам общества.

— Ну, этого я никогда не пойму!

— Так говорит Сева. И я не могу этого понять — отстала от жизни. — Она помолчала и спросила без видимой связи: — Мамочка, ты очень горевала, когда умер отец?

— Очень, дочка.

— Долго?

Мама поглядела на нее прозрачными, как подсиненная вода, глазами.

— Сколько надо, столько и горевала. Человек-то не вечно живет. И горе тоже не вечно. Да и грех был бы мне долго горевать — я ведь с ним счастливо жила.

Мама уснула на старой широкой тахте рядом с ней, сбросила домашние туфли, положила кулачок под щеку и затихла, даже дыхания не слышно. Лицо у мамы свежее и чистое, как у девочки, и что-то детское есть в нем, во всей маминой фигуре… Или, может, это потому, что она чувствует себя старше матери, будто прожила и ее и свой век?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже