— Я знаю, это принадлежит вам.
Варвара вышла на ночные холмы сквозь пролом в церковной ограде. В темноте белели проложенные грузовиками колеи. Никто не остановил ее. Грозная тишина царила под звездами, и в этой тишине громко и больно билось ее сердце. Она шла сама не зная куда и ничего не видела перед собой, кроме неотчетливых полос колеи. Потом темные стены высокой пшеницы обступили ее, ветерок слегка раскачивал их, они шумели, как отдаленный прибой; колосья, из которых давно уже высыпалось зерно, касались ее лица. Когда-то она уже шла так, не спрашивая дороги, и такая же тишина была в ее сердце. На руках у нее была девочка, ее ребенок… Большой город с его неустанной тревогой, борьбой и страданиями остался позади, августовский простор открывался перед ней, и в этом просторе она была одна со своими мыслями об утрате, которую, казалось, нельзя пережить. Звездочка вышла на небо, посмотрела на нее с девочкой на руках и оказала: «Уже поздно, переночуй ночку в поле, а утром пойдешь дальше…» И она ночевала ночку в поле, и Галя лежала у нее на руке, упираясь острыми коленками ей в бок, и ровно, спокойно дышала, потому что ничего не знала.
Галя так и не знает, где ее отец, не спрашивает о нем, забыла… Как же она могла забыть, не помнить того большого, доброго человека, который дал ей жизнь, держал в больших теплых ладонях, подбрасывал к потолку и ловил ее, испуганную и обрадованную, и прижимал к себе, маленькую, беспомощную капельку родной крови?
А ты разве не забыла? Она не помнила, а ты помнила… Галя прожила свой век без него, а ты — ведь он был твоей жизнью, как же ты могла забыть его для другого?
Варвара словно отдалялась от сегодняшнего своего страдания и с каждым шагом по темной дороге меж высокими хлебами приближалась к своему прежнему горю. Но старое горе не приближалось, как она ни ускоряла шаги, а сегодняшнее страдание не отставало, шло за ней по пятам.
Оба они жили в ее мыслях, в ее сердце, не споря друг с другом и не сердясь на нее, будто оба они понимали, что она не властна над своими чувствами, что за нею нет вины в этом мире, где страдание и радость, любовь и смерть не исключают друг друга, а стоят рядом и делают жизнь жизнью.
Их уже не было, они не могли ее слышать, а она говорила с ними, как с живыми, хоть и без всякой надежды, что они услышат ее из своей дали.
«Что вы делаете с моей душою, — говорила Варвара, — зачем она вам, что вы ее раскалываете надвое? Вас уже нет, и я не нужна вам, вы можете существовать без меня, как без воздуха, без дня и ночи, без хлеба и соли… А что вы оставили мне, живой, кроме бесплодной жажды, которую нечем утолить? И ты, далекий, и ты, близкий, оба вы не хотите удовлетвориться частью, обоим вам нужна вся моя душа. Тебе, далекому, потому, что она принадлежала тебе, была твоей, ты уже знаешь ее, и тебе горько там, где ты находишься, без моей души. А ты, близкий, — тебе моя душа только могла принадлежать, ты не успел ее ни понять, ни узнать; зачем же она тебе, ты легко мог бы обойтись… Зачем вы разрываете мою совесть? В чем ваша власть надо мною?»
Саша стоял напротив нее над кроваткой Гали, он протянул к ней руки, милые руки, поросшие рыжими волосами; она подошла и поцеловала его в глаза… И сразу же Саша исчез, а она уже сидела с Лажечниковым у дивизионного шлагбаума, ела дикий мед, который расплывался золотым озерком на дне трофейного котелка, и Зубченко, старый добродушный солдат, говорил, стоя в стороне:
— Дикий мед должен горчить… Природная пчела и с горького цветка взяток берет.
Несчастливые? Почему она думает, что они несчастливые? Они оба ушли с целой, нерасколотой душой, только ей суждено было понять, что значат слова той страшной своей откровенностью песни, которую пел танкист со странной фамилией — капитан Геть:
Медленно светало. Вдалеке, за гусачевскими холмами, неохотно просыпалась война… Варвара шла уже по дороге, и ночные ее думы и видения, так мучавшие ее, словно расплывались в синеватой дымке рассвета.
В корреспондентском хуторе ее ждал вызов в редакцию.
Миня стоял у дверей Людиной избы. Два вещмешка лежали на низкой, вытоптанной траве у его ног, Пасековская машина уже ожидала Миню у ворот.
Миня исхудал и загорел за эти дни, его красивые маленькие усики уже не так резко чернели на лице, в глазах блуждала блаженная усталость. Ему все удавалось в этой командировке. Он нигде не задерживался больше, чем нужно было для дела, но вел себя всюду одинаково хорошо; в частях даже бывалые солдаты удивлялись храбрости лейтенанта с фотоаппаратом, который ради своих снимков лез в огонь, будто не замечая того ада, что кипит вокруг.