Диккенс собирался спуститься далеко на юг вплоть до Чарльстона, чтобы собственными глазами увидеть, как обращаются с рабами. По совету некоторых друзей он отказался от этих планов, опасаясь жары и нездорового климата. Но после поездки в Ричмонд в Вирджинии его позиция сформировалась: на табачных плантациях царила атмосфера «уныния и упадка». Утверждения некоторых плантаторов, которые говорили, что хорошо обращаются с рабами, чтобы те лучше работали, и долго рассуждали «о рабстве, словно это одно из величайших благодеяний человечества», его просто возмущали. «Это не республика из моего воображения», — написал он Макреди. В его глазах одного лишь этого изъяна хватило бы, чтобы перечеркнуть все американские достижения. «На мой взгляд, лучше бы восстановить леса и индейские деревни; пусть вместо звезд и полос развевается по ветру несколько несчастных перьев; пусть вигвамы станут на месте улиц и площадей — и если воздух огласит клич смерти из уст сотни гордых воинов, он зазвучит как музыка по сравнению с воплем одного несчастного раба», — писал он в «Американских записках».
С этих пор его путешествие было проникнуто болезненной меланхолией, еще усиливавшейся из-за угнетающей медленности передвижения по рекам, которые вели его на Запад, до Сент-Луиса, крайней бедности пионеров, которых он повстречал на реке Огайо, и разочарования от зрелища Зеркальной долины — Великой прерии: «Я подумал, что, пересекая прерию, никогда бы не мог всё забыть и раствориться в окружающем, как это неизменно происходило со мной, когда я, бывало, почувствую вереск под ногами или выйду к скалистому берегу, — нет, я только поглядывал бы то и дело на далекую и всё отступающую линию горизонта с желанием поскорее добраться до нее и миновать». Ни драгоценные письма из Англии, которые наконец-то прибыли, ни красота Пенсильвании, ни очарование Цинциннати не смогли его развеселить. В нескольких городках, лежавших на его пути, Диккенс попросту отказался принять местных чиновников. Единственный горизонт, который отныне манил его к себе, был дорогой назад.
И всё же на берегу Ниагары природа приберегла для него величественное зрелище. «О, какими далекими и незначительными казались мне вся наша суета и треволнения повседневной жизни в те памятные десять дней, что я провел в этом волшебном краю. Какие голоса слышались мне в грохоте воды; какие лица, давно исчезнувшие с земли, смотрели на меня из ее сверкающих глубин; какие дивные обещания грезились мне в этих слезах ангелов — в многоцветных брызгах, что падали дождем и сплетались в яркие аркады сменяющих друг друга радуг!» Свое паломничество в Америку он предпринял во имя веры в человека, в его благородные устремления. Но в конечном итоге только природа «навсегда запечатлелась в моем сердце как олицетворение самой красоты, — такой она и пребудет в нем, неизменно и неизгладимо».
ПРИЗРАКИ
Путешествие в Америку, обернувшееся жестоким разочарованием, стало, однако, важным этапом в процессе становления Диккенса-литератора. Прежде всего, оно четко обозначило пределы славы, которой он жаждал, чтобы вознаградить себя за несчастное детство. Приветственные возгласы беснующихся толп не могли заставить забыть об обидах в деле об авторских правах. Его прославляли, как героя, ему поклонялись, как королю, но Диккенс остался Диккенсом, то есть ранимым молодым человеком, болезненно восприимчивым к критике, всё острее осознающим несовершенства окружающего мира и бесящимся от своей неспособности навязать ему свою волю так же легко, как персонажам, созданным его воображением.
Поездка подтвердила одну из истин, которую он постиг интуитивно: все или почти все человеческие беды происходят от жажды наживы и вытекающего из нее эгоизма. Общее впечатление, оставленное Америкой, — «огромная контора»: если система, существующая в южных штатах, была полностью дискредитирована рабством, то меркантильные уловки янки[25], их поклонение «всесильному доллару» в равной мере казались ему достойными презрения. Справедливо или нет, он винил в этом пуританство, которого терпеть не мог: «В этих краях еще и поныне силен дух старого пуританства, но я что-то не замечал, чтобы под его влиянием люди меньше соблюдали свою выгоду или честнее вели свои дела». Его животное неприятие протестантского ригоризма, надменно осуждающего мелкие радости жизни (вспомним памфлет «Воскресенье под тремя главами»), поощряя при этом делячество и алчность, усилилось еще больше. Только унитарианство[26] и его почти светский гуманизм были ему по душе.