До десяти часов вечера работа шла нормально. Однако в тот момент, когда Осокин уже думал, что ему удастся кончить в два часа ночи вместо четырех, случилась задержка: вагонетка с вулканизированными сапогами сошла с рельс в самой глубине печи № 1. Осокин тотчас перекрыл доступ горячему воздуху, распахнул большую дверь, но печь охлаждалась очень медленно: стрелка термографа опустилась до восьмидесяти градусов и здесь остановилась. Надев толстые перчатки и прицепив к груди электрический фонарик, Осокин в сопровождении Пиратта полез в черный, казавшийся бездонным, раскаленный зев. Несмотря на перчатки, к стенам печи нельзя было прикоснуться — жар проникал через материю. Горячий воздух обжигал легкие, дышать приходилось носом, и то еле-еле, только чтобы не задохнуться. После того как удалось вытащить сапоги, началось самое трудное: пришлось залезть, продравшись между раскаленными ребрами, внутрь тележки и поставить ее на рельсы, с трудом поворачиваясь в железной клетке, из которой выбраться, казалось, будет невозможно. Все тело Осокина покрылось потом, с лица текло, как будто ему вылили на голову ушат воды. Он мельком взглянул на Пиратта, работавшего снаружи тележки, и ему стало страшно: покрасневшие, вылезающие из орбит глаза, редкие слипшиеся пряди седых волос, — казалось, еще минута, и Пиратт упадет в обморок.
Наконец они поставили тележку на рельсы и вместе с тележкой выехали из печи. Когда Осокин посмотрел на термограф, отмечавший температуру у входа в печь, тот показывал семьдесят два градуса. Осокин так устал, как будто отстоял две смены.
В полночь рабочих распустили по домам, так как работа все равно не клеилась. Однако Осокину пришлось остаться — нужно было кончить вулканизацию последней партии сапог. Цех погрузился во мрак, только над печами Осокина, под потолком, тускло горели две лампочки, покрытые облупившейся синей краской. Однообразно и мягко гудели моторы. Осокин почувствовал глубокое наслаждение, которое испытывал всегда, когда оставался один, когда шум толпы, подсознательно мучивший его, сменялся тишиною одиночества. Ему захотелось курить. На всякий случай спрятавшись за печью, изнывая от жары, он поспешно выкурил одну за другой две сигареты. В тот момент, когда, накурившись, он подошел к термографам, в глубине цеха мелькнула блуждающая звездочка карманного электрического фонаря, на мгновение осветив столы с торчащими на них колодками, железные балки, подпирающие потолок, и сваленные в груду металлические формы.
«Наверно, сторож, — подумал Осокин, — вовремя я накурился!» Однако, когда звездочка приблизилась к печам, он в темноте разглядел бесконечную фигуру директора. Казалось, что его маленькая голова теряется где-то вверху, под самой крышей, между железными балками стропил. «Только его еще не хватало!» — и Осокин сердито начал полировать уже и без того блестящие медные части электрических моторов.
— Ну, как дела? — спросил директор, подходя ближе.
Было видно, что ему не по себе и что его давит мрак, наполняющий цех.
— Через час кончу, господин директор. Сегодня было гораздо меньше работы. — Осокин говорил почтительно: хотя он директора не ставил ни в грош, ему льстило, что тот заговорил с ним.
— Через час? — Директор бегло взглянул на Осокина маленькими желтыми глазками, машинально поправил свернувшийся на сторону воротничок рубашки, слишком широкий для его длинной и худой шеи. — Я решил разделить цеха на две части, — вдруг сказал он, — и пододвинуть столы с формами ближе к печам — так будет удобнее.
Осокин, знавший манию директора все перемещать и передвигать, осмелился заметить, что так будет гораздо хуже, что и без того работницы жалуются на жар печей.
Ничего, привыкнут. — Было видно, что директор ни за что не откажется от своей нелепой мысли. — Если я отодвину столы, то на другом конце цеха очистится место, — пояснил он.
Свободного места в цехе было сколько угодно, но директору хотелось выиграть еще несколько квадратных метров. Он еще раз взглянул на термографы и, кивнув через плечо, уже уходя, сказал:
— Так через час вы кончите? До прихода следующей смены?
И его нескладная фигура растаяла во мраке цеха — только изредка вспыхивало круглое пятно карманного фонарика, вырывая из мрака то груду сапог, то пустую тележку, то стол с кусками выкроенной черной резины.
В два часа ночи Осокин закрыл огромные многопудовые двери печей, закрутил наглухо краны, подающие горячий воздух, и, пользуясь тем, что он один в цехе, вымылся с головы до ног горячей водой. «Вот директор придет — то-то он обрадуется, что я в цехе баню устроил», — думал Осокин, прыгая на одной ноге, голый, к железному шкафчику, где висела его одежда. Когда он потушил свет и с фонариком пробирался к выходу, чувство невероятной, бесконечной усталости охватило его — тело, изнеможенное работой, отказывалось служить, руки и ноги стали мягкими и тяжелыми, как мешки, набитые опилками. «Этак я и до дому не доберусь, — подумал Осокин, спотыкаясь в темноте, — хорошо, что ехать недалеко».