— Ну как ты не понимаешь! Я же говорю — у нас был распределительный лагерь. К нам привозили детей — маленьких, больших — всех возрастов. Если дети, проходя под перекладиной, задевали ее головой — значит они были уже достаточно взрослыми и годились для работы. Тех же, кто был поменьше, отправляли в газовые камеры. Когда фельдфебель Хольд поместил перекладину на высоте одного метра двадцати восьми сантиметров, то он этим спутал все расчеты врачей. Он не имел права это делать. Мы стали отправлять на работы детей, которые не могли работать и были обузой. Но он фельдфебель, а я солдат, и хотя был прав я, а не Хольд, влетело за рапорт мне.
Наступило молчание.
— Это был еврейский лагерь? — спросил второй.
— Сначала были только евреи. Потом стали попадаться поляки, русские, цыгане. Русские были самые живучие. Хотя детям никто не говорил, для чего они проходят под перекладиной, они все-таки скоро это узнали. Были такие, которые обматывали ноги тряпками, чтобы казаться выше. Один догадался намазать себе волосы липкой глиной — он сразу выиграл сантиметра три. Я уже не знаю, что сказал Хольд начальнику лагеря, но влетело мне, а не ему. А вот теперь меня хотят отправить на Восток. Если до Сталинграда еще были такие, кто не знал, что такое Восточный фронт, то теперь все знают: это смерть…
Дождь скоро прекратился. Немцы вылезли из-под лодки. Пока они вылезали, Осокин рассмотрел их — тому, который служил в лагере, было лет тридцать. Лицо у него было совсем обыкновенное, серое и скучное. Из-под носа торчали рыжие странные усики, как будто он неаккуратно высморкался. Второй был помоложе, чернобровый, чем-то он напоминал Рудольфа Гесса. Солдаты медленно двинулись в сторону батареи Трех Камей.
Осокин не сразу понял значение услышанного им разговора: в те дни во Франции почти ничего не знали о существовании лагерей уничтожения. Однажды Осокин что-то слышал об этом по лондонскому радио, но сообщение показалось ему настолько фантастичным, что он ему не поверил. Но там еще ничего не говорилось о существовании детских лагерей. «Но если правда то, что рассказывал этот немец, — думал Осокин, — как же он может жить? Как может жить человек, если он участвовал в убийстве сотен детей? Что за неправдоподобное зверство! Но даже звери не устраивают лагерей уничтожения и не назначают врачебных комиссий! Господи, уж не послышалось ли мне все это?..»
В течение нескольких дней Осокин жил в странном, почти совсем нереальном мире. Он делал все, что полагалось делать, — копал землю, пилил дрова, обедал, но ощущение, что все это делает не он, Павел Николаевич Осокин, а кто-то другой, и делает бессмысленно, ненужные вещи, не оставляло его. «Разве я имею право жить пока тот жив? Разве мы все имеем право жить, пока такие люди существуют на земле?»
Он продолжал находиться в этом странном и растерянном состоянии, когда поздно вечером к нему пришел отец Жан. Он был взволнован и не заметил состояния Осокина.
— Надо срочно вызвать Фреда. Мне удалось найти человека, который не только может, но и хочет нам помочь. Теперь, когда немцы кончили постройку своего арсенала, вы понимаете, как это важно.
— Хорошо, я завтра утром съезжу в Сен-Пьер. Фред мне дал адрес. Но что может ваш немец… Если он просто солдат…
— Он сержант. Чех. Когда Фред приедет, мы вместе сообразим, что можно сделать. Но нельзя терять времени. Чеха могут перевести в другое место.
Дорогу в Сен-Пьер, уже знакомую до последнего кустика, Осокин не столько проехал, сколько проплыл на велосипеде: северо-западный ветер толкал его в спину широкой и упругой ладонью. С моря налетали рваные полосы тумана. К самой земле склонились придорожные кусты. Голые виноградники, частью уже остриженные, Так что из земли торчали только корявые культяпки пней, сменялись один за другим. На полдороге, километрах в восьми от Сен-Дени, Осокин встретил автомобиль немецкого коменданта. В первый раз после того, как Осокин подслушал разговор немецких солдат, он улыбнулся: «Если бы он знал, зачем я еду в Сен-Пьер». Именно во время этой поездки Осокин понял, что должен убить немца, рассказывавшего о перекладине.
Осокин встретился с ним через два дня, к вечеру, когда возвращался с Дикого поля домой усталый и голодный. Уже темнело, и немец быстро прошел мимо, спеша в сторону моря. Несмотря на то что кепка была надвинута ему на глаза, Осокин сразу узнал его, остановился, потом стремительно сделал несколько шагов вслед за немцем, сжимая в руке мотыгу…
Осокина удержал в ту минуту не страх за себя — страха он даже совсем не ощутил, — а внезапная мысль: нельзя убивать, не сказав немцу, за что он его убивает. Мысль сама по себе была совершенно нелепой — Осокин знал, что этот выродок все равно ничего не поймет, но все же она остановила его. Осокин пошел за немцем, издали следя за его длинной и нескладной фигурой в солдатской шинели.