На другой день, вечером, когда Осокин, отец Жан и Фред сидели перед камином, мадам Дюфур, со слов мадам Тавернье, стиравшей немцам белье, рассказала, что вчера утром застрелился немецкий солдат, не желавший ехать на Восточный фронт. И только тогда Осокин вспомнил, что он не успел сказать: «Du hast Kinder getotet, ich werde dich toten».
21
— Это ты убил? Немец не покончил с собой? Ты шутишь? Зачем ты его убил?
Осокин посмотрел на маленькие, прикрытые лохматыми бровями, острые глаза Фреда. Отец Жан резко встал из-за стола и прошелся по комнате. Из кухни доносился звон посуды, которую после ужина мыла мадам Дюфур.
— Зачем ты убил его? — повторил Фред.
— Он немецкий солдат, разве этого не достаточно?
Прошла неделя с убийства немца, и Осокин с первого же дня знал, что он должен рассказать об этом отцу Жану и Фреду. За все это время Осокин ни разу не усомнился в том, что поступил правильно, но как только была произнесена первая фраза, он пожалел, что начал этот разговор, чувствуя, что ему будет трудно объяснить все мотивы, которые им руководили. Даже французский язык, хотя за последние годы он уже совершенно к нему привык, вдруг показался ему неуклюжим и тяжелым. «Вот если бы я мог объяснить все это по-русски, — мелькнуло у него в голове. — Да и можно ли все объяснить? А сказать я все-таки должен был».
— Мало ли немецких солдат в Сен-Дени. Почему вы убили именно этого? — спросил отец Жан, ходивший по комнате и теперь остановившийся около камина. Розовые отсветы пламени скользили по его молодому, почти мальчишескому лицу. Он расстегнул ворот сутаны, и на шее из-под черной грубой материи виднелась белая рубашка и поблескивало золотое пятнышко запонки.
— Я должен был убить его. Я не знаю, как вам объяснить это. Он, этот немец, он… убивал детей.
— Как убивал?
— Каких детей?
Осокин рассказал о том, как он случайно услышал разговор немецких солдат, как встретил потом того, который служил в лагере, выяснил, где он живет, и как пришел к убеждению, что должен убить его. По мере того, как Осокин рассказывал, он забывал, что говорит по-французски. Вскоре он уже легко находил нужные слова и уже не сомневался в том, что его поймут.
— Несколько дней назад об этом говорило лондонское радио, — сказала мадам Дюфур, появляясь в дверях кухни. Она вытирала передником свои покрасневшие от воды большие руки. Тяжелая ее фигура закрывала целиком узкий прямоугольник двери. — Я слушала радио у мадам Тавернье. У немцев устроены теперь такие специальные лагеря. Они уничтожают еврейских детей, цыган, русских.
— Я сам сначала не мог разобраться в том, что рассказывал этот немец своему товарищу. Его рассказ мне казался совершенно невероятным. Но потом вдруг все прояснилось. И я понял вместе с тем, что должен его убить. Должен… Ну, как вам объяснить, если вы не понимаете?! — воскликнул Осокин, с удивлением глядя то на Фреда, хмуро наливавшего в стакан вино, то на отца Жана, стоявшего около камина. Чувство враждебности, с которым был принят его рассказ, вдруг поразило Осокина.
— Да, не понимаю. — Лицо Фреда было сурово и замкнуто. Ярко проступал белый рубец шрама. — Мы сейчас стараемся организовать взрыв арсенала. Оттого, что нам до сих пор это еще не удалось, ничего не меняется. Пока продолжается война — мы не принадлежим себе. Мы все — и ты, и отец Жан, и командан Сабуа, и Альбер, и мадам Дюфур (я говорю только о тех, кого ты знаешь) — принадлежим одному делу, которое нам важнее всего, ради которого мы все рискуем жизнью. И вдруг ты отрываешься от нашей общей работы, нарушаешь с таким трудом выполняемый нами план — и все это для убийства какого-то маленького мерзавца…
— Как ты странно говоришь, Фред. И не мерзавца. Мерзавцы — что. Но тот, которого я убил… Это же… Я даже не знаю, как его определить. Он — не человек, и его должно было уничтожить. Все равно, кто бы это ни сделал — ты, я, отец Жан. Случайно первым услышал я…
— Откуда вы знаете, Поль, — спросил отец Жан, садясь за стол и упираясь руками в колени — это была его обычная поза, так не вязавшаяся с его молодостью и черной сутаной кюре, — что это был за человек? Кто дал вам право судить? Вы же знаете: «Не судите, да не судимы будете… и какою мерою мерите, такою и вам будут мерить».
— Мне никто не давал этого права, я сам взял его. А возмездие, если я заслуживаю возмездия за мой поступок… что же, я готов принять его.
— Это гордость, Поль. Гордость — самый страшный грех из всех грехов, потому что она лучше других умеет надевать на себя личину благородства. У вас было честное желание убить этого солдата. Честное я понимаю в том смысле, что никакой выгоды это убийство вам не приносило, — но оно обмануло вас. Но кто дал вам право судить, Поль? Ведь прийти к заключению, что вы судите лучше бога, — это необъятная гордость!
— Гордость?.. — Осокин посмотрел с удивлением на отца Жана. Это слово настолько поразило его, что он даже плохо слышал, что еще говорил ему кюре. — Признаться, мне это не приходило в голову. Гордость?.. Нет, никакой гордости в моем поступке не было, — добавил Осокин, подумав.