Ощущение бесконечного счастья захлестывало его. Ему даже не пришло в голову, что можно рассердиться на Лизу за то, что она влезла на дерево.
Когда они снова выбрались на шоссе, было уже поздно, небо покрылось тучами. Осокин долго провозился с велосипедом — два раза подряд лопнула задняя шина. У Блуа растянувшийся по дороге поток беженцев снова загустел: с правого берега через старинный каменный мост двигалась непрерывная лента повозок, автомобилей, велосипедистов, пешеходов. Начал накрапывать дождичек, внезапно подул резкий ветер. «Боже мой, неужели этому никогда не будет конца?» — думал Осокин, заходя в переполненное беженцами бистро. Там ему удалось напоить Лизу горячим кофе. Однако вскоре хозяин, совершенно обалдевший от наплыва посетителей и трех бессонных ночей, выставил всех за дверь. Осокин предложил триста франков за право провести ночь в общем зале, но хозяин и слушать не хотел. К счастью, дождь прекратился. По небу еще бежали стремительные, низкие облака, но воздух потеплел.
На самой окраине Блуа Осокин заметил недостроенный двухэтажный дом. Ни двери, ни окна еще не были вставлены. Он пробрался на второй этаж по лестнице без перил, втащил туда велосипед, разложил одеяла в углу, но вскоре увидел, что провести ночь в этом Доме будет трудно: ветер дул во все щели, закручивал пыль на полу, хлопал плохо прибитыми досками еще не снятых лесов, а главное — Лиза решительно заявила, что дом ей не нравится и что она хочет спать в сене, как прошлой ночью.
— Здесь плохо пахнет. И Буроба ходит.
— Какая Буроба?
— Вот такая зеленая, у нее глаза как чайники и четыре зуба — торчат, как вилки. Волосы у Буробы длинные-длинные, а нос — такой вертушкой, которой открывают бутылки…
— Пробочником?
— Я и говорю — пробочником. Такой острый, что можно уколоться.
Лиза так рассказывала о Буробе, что ей, в конце концов, самой стало страшно. Вздрагивая всем телом, она прижалась к Осокину.
Делать было нечего. Несмотря на то, что было уже совсем темно и низко опустившееся небо покрылось темно-серыми тучами — того и гляди снова пойдет дождь, — пришлось сложить вещи, снова привязывать в темноте чемодан, пристегивать никак не пристегивающийся рюкзак и отправляться на поиски нового ночлега.
Свернув с большой дороги, Осокин и Лиза прошли с полкилометра лугами и на небольшом поле, упиравшемся в темную насыпь («Уж не железнодорожное ли это полотно? При бомбардировках соседство не из приятных!»), заметили невдалеке стога сена, собранные, по-видимому, наспех, когда вечером пошел дождь. Поблизости чернели стены сараев и слегка пахло навозом.
«Ничего не поделаешь. Главное, чтобы ночью не пошел дождь».
В одном из стогов, стоявшем на отлете, Осокин устроил гнездо — на этот раз еще удачнее, чем прошлой ночью: появился опыт. Он обнял прижавшуюся к нему Лизу — она заснула так быстро, что Осокин, даже не успев закурить на ночь свою любимую сигарету, снова погрузился в необыкновенное счастье — слушать, как под ладонью бьется маленькое ребячье сердце, бьется ровно, спокойно, утверждая абсолютное право на жизнь.
7
Проснувшись поутру, Осокин увидел, что они и в самом деле ночевали около железнодорожного полотна — недаром эта насыпь в темноте показалась ему подозрительной. Еще накануне он решил как можно скорее убраться подальше отсюда.
Как и многие французы, Осокин в первые дни «великого исхода» (так называли во Франции бегство населения, оставлявшего города, в которые вступали немцы) не понимал ни тактики, ни стратегии германского штаба. Ему казалось, что немецкая авиация интересуется главным образом железными дорогами, заводами и военными обозами, в то время как в действительности объектами нападения фашистов чаще всего служили скопления беженцев на перекрестках шоссейных дорог. С самого начала войны, а вернее с того момента, когда период «странной войны» кончился и тайное предательство стало явным — с 10 мая 1940 года, — немецкая авиация вовсе не ставила своей целью разрушение военных объектов. Немцы больше заботились о том, что будет, когда они возьмут Париж, чем о том, как Париж взять.