В доме, где поселился Осокин (сама мадемуазель Валер жила в другом домике, поменьше, но зато находившемся рядом с церковью), было много комнат, закоулков, лестниц, стенных шкафов, много вековой пыли, старых книг и журналов, старых гравюр, всевозможных изображений католических святых, гипсовых статуэток, крестов и распятий, развешанных на всех стенах, таинственных сувениров — сломанных вееров с перламутровыми ручками, пожелтевших фотографий, изображавших представителей рода Делормов — мужчин с мопассановскими усами и женщин с такими турнюрами, что становилось совершенно непонятным, как в этом наряде можно было сидеть на обыкновенном стуле. Кроме того, на полках и в шкафах хранилась еще какая-то неопределенная и мистическая рухлядь, назначение которой оставалось для Осокина загадочным. На каминах и на этажерках со сломанными ножками — ослепший столяр уже давно ничего не чинил — стояли часы: одни — в виде римской квадриги, другие — в виде длинноволосой красавицы в хитоне, в складках которого прятался круглый циферблат, третьи изображали замок с пастушками и кавалерами. Но все часы остановились еще в прошлом веке, и хотя их постоянно чинил слесарь Кайо (прозванный «Наполеоном» за маленький рост и большую заносчивость), они отказывались ходить и только иногда ни с того ни с сего начинали звонить тоненькими, дребезжащими, насморочными голосами. Воздух этого дома — воздух XIX века — был пылен, густ и крепок. Осокину иногда мерещилось, что он сам родился в этой комнате с высокими узкими окнами, со стеклянной дверью, выходившей прямо в маленький сад, на огромной двуспальной кровати, похожей на баржу. И что детство его прошло здесь же, за этими толстыми стенами, сложенными из прибрежных плоских камней; казалось — и учился он не в рязанской гимназии, где его отец когда-то был учителем русского языка, а в иезуитском лицее в Ла-Рошели.
Иногда, сквозь толщу католического быта, окружившего Осокина в этом доме, являлось прошлое. Оно приходило либо во время бессонницы — пятнами отрывочных воспоминаний о детстве и (все реже) о гражданской войне, либо во сне — видениями, сразу исчезавшими из сознания, как только он открывал глаза. То, что сны он не мог восстановить, его тревожило: ускользающие и неясные, они оттого казались особенно значительными. Но ни у воспоминаний, ни у снов уже больше не было той тяжести, которая давила Осокина, когда он жил в своем добровольном парижском одиночестве. Присутствие Лизы защищало его от приступов тоски, столь неотразимых в прошлом: стоило только прислушаться и услышать лёгкое дыхание, доносившееся с детской кроватки, стоявшей рядом, различить легкий сонный вздох и скрип старой пружины, увидеть маленький затылок с завязанными на нем косами, как простые и ясные заботы ближайшего дня вытесняли смутную тревогу ночи.
Свое детство Осокин невольно вспоминал сквозь детство Лизы, протекавшее перед его глазами. Узнавая в Лизе свои детские реакции, свои детские впечатления, он поражался, и ему представлялось, что в этом и есть залог бессмертия. Детский мир Осокина-мальчика все решительней и упрямее вытеснял мучительные образы последующих лет. Иногда он думал, что как будто наново родился теперь и начинает видеть все окружающие вещи так, как он их уже давным-давно не видел. Но все эти ощущения еще были неясны — сознание выжженности и пустоты, не покидавшее его все долгие годы жизни на чужбине, не могло исчезнуть в несколько дней или даже месяцев.
10
Осокин не мог жить без работы: он не знал, что ему делать со своими мыслями, со своими руками, привыкшими к физическому труду, со своим временем. Жизнь праздного дачника ему была не только не по средствам, но и не по сердцу. Дожди, лившие в июле и продолжавшиеся добрую половину августа, приводили его в совершенное уныние, и он не мог понять, чему радуются крестьяне. Наконец, уже в октябре, ему удалось найти работу.
Португалец Доминик, маленький, крепкий, черноглазый, черноволосый, с маслянистым, блестящим лицом, еще до войны занимался тем, что на берегу океана, в отлив, добывал гравий и потом продавал его — для починки шоссейных дорог. Для чего теперь, когда никаких дорог не чинили, Доминик возобновил свое дело, Осокин не знал, но, вероятно, у португальца была какая-то идея: он был хитер, изворотлив, предприимчив — недаром, не умея ни писать, ни читать, за шесть лет своего пребывания на острове он умудрился сколотить некоторый капиталец да вдобавок жениться на дочери владельца гостиницы, старой деве, с лицом кислым, как простокваша.