– До апреля прошлого года, – вслух прочитал Воронцов. – Потом ничего. Предполагается отзыв либо по дисциплинарным причинам, либо для специального назначения. Потом он неожиданно возникает здесь в роли чернорабочего на газовой скважине. Почему? До прошлого года он котировался в московском Центре по четырехзвездочному рейтингу. Похоже, нацеливался на самый верх. Что произошло?
– Проклятье, – с бессильным гневом проворчал Дмитрий. – А что если
В его глазах читалось отчаяние. Установление настоящей личности майора Вахаджи лишило его иллюзии комфорта, так же как наркотики лишили его семьи. Воронцов, наблюдавший, как луна снова исчезает за облаками, тоже ощутил свою неадекватность. Дело разрасталось, как злокачественная опухоль, заразная и убийственная. Оно было слишком большим.
– Ничего подобного, – отрезал Воронцов. – Дело такое, какое есть. Ни больше, ни меньше.
– Ты тоже встревожен.
– Это верно, старина. Но мы не можем ничего поделать – только продолжать гонку. Если бы информацией владел лишь один из нас, то мы могли бы что-то скрывать друг от друга. Однако мы оба знаем обо всем. Мы не можем потерять лицо, согласен?
– Он один из тех, кто помогал убить мою дочь, – промолвил Дмитрий после долгого молчания. – Один из тех, кого следует давить.
Боб Кауфман владел квартирой, окна которой выходили на Потомак над Уотергейтом. Машины проносились в хмурых сумерках под косыми струями дождя. Река потемнела и налилась свинцом под низкими облаками. Свет уже зажегся в окнах жилого комплекса и окружавших его отелей. Фары автомобилей мелькали на мосту имени Теодора Рузвельта.
Лок сидел во взятой напрокат машине, смотрел на Уотергейтский комплекс и на поверхность Потомака, покрытую мелкой дождевой рябью. У него болела коленная чашечка, на бедре остались синяки. Нервная дрожь, охватившая его во время бегства, никак не хотела успокаиваться. Он сидел с включенным двигателем и обогревателем, облокотившись на рулевое колесо.
Ему удалось скрыться от двух мужчин из «лексуса», или же они сами отказались от преследования. Он вышел на боковую трассу и вернулся в город с первым же водителем, согласившимся подбросить его. Приняв душ и две порции бурбона в своей квартире, он позвонил в полицию и доложил об инциденте. Нет, он не думает, что может выдвинуть обвинение… нет, он не заметил номера трейлера… нет, спасибо, он сам займется буксировкой разбитого автомобиля. После третьего бурбона он вновь обрел способность ясно мыслить.
Оба его преследователя были представителями европейской расы. Это обстоятельство не выводило из игры Тяня и не подразумевало участия Тургенева… Но несговорчивость и подозрительность Боба Кауфмана то и дело вспоминались ему, вспыхивая в его воображении, словно на огромном экране. От него не ускользнуло, что Кауфману знакомо имя Тяня. Кауфман служил в ЦРУ и был во Вьетнаме во время вьетнамской кампании, следовательно, он вполне мог знать Тяня.
Оставался только Кауфман. Тургенев уже выписался из отеля и улетел в Россию на личном реактивном лайнере. Русский временно вышел из игры. Разумеется, не исключено, что он оставил распоряжения насчет Лока и те, кто находился в трейлере и сером «лексусе», были его людьми… Но Кауфман знал Тяня, и эта связь была значительно более определенной, чем любые туманные домыслы о Пите Тургеневе и его пугающем воздействии на Ван Грейнджера. Итак, нужно побеседовать с Кауфманом.
У Лока не осталось никаких воспоминаний о своей квартире. Складывалось впечатление, будто он занимает номер в отеле в каком-то незнакомом городе. Он вымылся под душем, выпил несколько порций бурбона, позвонил в полицию и переоделся. Все происходило так, словно он въехал сюда на пару дней и занимался делами, не имевшими ничего общего с его личной жизнью. Он даже не послушал музыку. В этом было что-то отчужденное, даже пугающее, словно он миновал одну стадию своей жизни и перешел к другой, отбросив при этом все человеческие чувства.
Лок не стал проверять автоответчик. Сообщения значили для него не больше, чем обучающая кассета с упражнениями по иностранному языку, который он уже не будет учить – во всяком случае, сейчас. С этой частью его жизни было покончено, она больше не имела смысла.
Он заглянул в маленький кабинет, просмотрел разбросанные бумаги, отпечатанные варианты партитуры любительской оперы, над которой он так добросовестно трудился. Немота нотных страниц была сродни его прошлой жизни: неоконченная работа, заплесневевшая от отсутствия интереса к ней.