– Простите, – сказал Харрел, все еще улыбаясь.
– Ничего, я не обижаюсь, – отвечал помещик. – Честно говоря, я думаю, вы правы.
Гэбриел Гейл глядел на девушку в синем дольше, чем предписывает вежливость, но художникам и рассеянным людям это иногда прощают. Он очень рассердился бы, если бы Харрел заговорил о сестре таланта, и еще не доказано, что его интерес мы вправе назвать эксцентричным. Леди Диана Уэстермейн украсила бы любую вывеску и даже возродила бы угасшую славу академической живописи, хотя давно прошло время, когда ее семья могла бы заказать ее портрет. Волосы у нее были странного цвета – черные в тени, а на свету почти рыжие; темные брови немного хмурились, а в огромных серых глазах было меньше тревоги, чем у брата, и больше скорби. Гейл подумал о том, что ее снедает духовный, а не плотский голод, и о том, что голод – признак здоровья. Думал он это в те минуты, когда не помнил о вежливости; а вспомнив, повернулся к остальным. Тогда девушка стала глядеть на него, правда – не так восторженно.
Тем временем Джеймс Харрел буквально творил чудеса. Не как ловкий зазывала, а как искусный дипломат он оплетал помещика паутиной заманчивых предложений. Он и впрямь напоминал тех одаренных воображением дельцов, о которых мы столько слышим, но нигде их не видим. Человек вроде Уэстермейна и представить себе не мог, что такие дела ведут не через юристов, не в письмах, не месяцами, а сразу, на месте. Новый мост, украшенный лучшей резьбой, уже перекинулся к обновленной дороге, по всей долине запестрели поселки художников, приносящие немалый доход, а золотое солнце с подписью самого Гейла сверкало над головой, знаменуя утреннюю зарю надежды.
Все опомниться не успели, как самым дружеским образом усаживались в зальце за накрытый стол, словно за круглый стол переговоров. Харрел рисовал планы прямо на столешнице, подсчитывал что-то на листках бумаги, складывал, вычитал, округлял, ловко отбивал возражения и с каждой минутой становился бодрей и деловитей. Он всех заворожил, все верили ему, потому что он сам себе так явно верил; и помещик, не видевший таких людей, не мог бороться с ним, даже если бы хотел. Только леди Диана, не поддавшись суете, глядела через стол на Гейла, и Гейл отрешенно глядел на нее.
– А вы что скажете, мистер Гейл? – наконец спросила она, но Харрел ответил за своего подопечного, как отвечал за всех и за все:
– Вы его о делах не спрашивайте! Он у нас – статья дохода, он к нам пригонит художников. Да и сам он – великий художник, а художники смыслят только в живописи. Не бойтесь, он не обидится. Ему все равно, что я говорю и что другие говорят. Он по часу не отвечает.
Однако на сей раз художник ответил много раньше.
– Надо бы спросить хозяина, – сказал он.
– Ладно, ладно! – крикнул Харрел и вскочил с места. – Спрошу, если хотите. Я сейчас.
– Мистер Харрел – очень живой человек, – улыбнулся помещик. – Но именно такие люди и делают дела. Я хотел сказать, дела практические.
Его сестра, слегка хмурясь, снова глядела на художника; быть может, ей стало жалко, что он так непрактичен. А он улыбнулся ей и сказал:
– Да, в практических делах я разбираюсь плохо…
И тут раздался крик. Доктор Гарт вскочил. За ним вскочил Гейл, а потом все кинулись через дом к входным дверям. Добежав до них, Гейл загородил их и громко сказал:
– Даму не пускайте! То, что помещик увидел над его плечом, было и впрямь страшно. На вывеске, изображавшей солнце, висел человек.
Черная фигурка не больше минуты виднелась на фоне неба – доктор Гарт перерезал веревку. Ему помогал Харрел, который, вероятно, и дал сигнал тревоги. Врач склонился над несчастным кабатчиком, выбравшим такую замену синильной кислоте. Повозившись немного, Гарт вздохнул с облегчением и сказал:
– Жив. Сейчас оправится. Ну зачем я оставил веревку! Надо было затянуть саквояж, а я обо всем забыл в этой суете. Да, мистер Харрел, для него солнце могло и не взойти.
Харрел и врач перенесли кабатчика в кабак. Гейл рассеянно шагал по садику и хмурился, глядя на вывеску, которая чуть не стала виселицей (стол, по-видимому, сыграл роль пресловутого стула). Вид у художника был не столько огорченный, сколько озадаченный.
– Какая беда… – сказал помещик. – Конечно, я здесь мировой судья и все прочее, но мне бы очень не хотелось вызывать полицию. Жаль его, беднягу.
При слове «полиция» Гэбриел Гейл резко обернулся.
– А я и забыл! – громко и грубо сказал он. – Конечно, его надо запереть, чтобы он понял, как прекрасна жизнь и как весел и светел мир.
Он засмеялся, нахмурился, подумал и отрывисто произнес:
– Вот что… окажите мне услугу… довольно странную. Разрешите мне с ним поговорить, когда он придет в себя. Оставьте нас на десять минут, и я обещаю вылечить его от тяги к самоубийству лучше, чем полисмен.
– Почему именно вы? – спросил врач с естественной досадой.
– Потому что я не смыслю в практических делах, – отвечал Гейл, – а вы все вышли сейчас за их пределы.
Ему никто не возразил, и он продолжал с той же непонятной властностью: