Один такой человек, никогда политикой особенно не интересовавшийся, но тяжело переживавший падение престола и хаос в армии, решил вставать — и поехал домой. Был он штабс-капитан Русской армии; половину Великой войны провел в болотистом окопе, другую половину — в лазарете. После огнестрельных, колотых и рубящих ран, после удушения хлором, после ушибов, растяжений, переломов и контузий штабс-капитан этот всегда вставал и вновь шел в родной окоп. Он не любил ранений, но они его точно любили, — когда офицер вставал в атаку и поднимал на атаку других, пули и снаряды, штыки и сабли метили прямиком по его телу. «Клюкву»1
за храбрость и 4-ю степень Георгиевского креста он получил не зря. Тем не менее, был этот офицер себе на уме: редко видели его в дурном настроении, ни раны, ни отступления, ни революции не могли сбить его хорошего настроя; временами думали, что ему просто нет ни до чего дела, служил он не за честь, не за родину, служил он лишь потому, что оказался на фронте. Был бы он в другом месте, занимался бы другим делом так же, невзирая на окружающий мир. Как сам штабс-капитан считал — было неведомо. Но очень вероятно, что он не считал никак.Звали офицера Михаилом Геневским, и было ему двадцать восемь лет. До войны Геневский служил в 136-м пехотном Таганрогском полку, который в то время стоял не по названию — в Ростове-на-Дону. Тем не менее, Геневскому удавалось раз или два в месяц наведываться домой. Делал он это без особенного удовольствия или неудовольствия, но точно был уверен, что так поступать необходимо — иногда за отъезд из полка доходило и до карцера. Полк был мобилизован летом 1914-го вместе со всей 34-й пехотной дивизией, в которую входил; полковнику Ольховскому, командиру полка, повезло не сильно: он погиб в Галиции 26 августа. Некоторые офицеры, к которым Геневский не относился, восприняли скорую смерть командира за дурной знак. Дурноты здесь штабс-капитан не видел: смерть есть смерть. Война начиналась новая, но привычки Михаила Геневского нисколько не изменялись: он писал брату домой ровно раз в месяц, словно по обязанности; письма зачастую были бытовыми, а иногда и вовсе пошлыми; Геневский редко рассказывал о боевых действиях и своих ранениях.
О фамильном доме, оставленном в некотором количестве верст под Таганрогом, Михаил не вспоминал совсем. Служилось ему легко, был он в окопе среди солдат, как влитой; солдат любил Михаила Геневского, но и солдату штабс-капитан казался чудаковатым. Самая странная, а порой и пугающая черта Геневского, заключалась в том, что настроение и самообладание его никогда не менялось: ночь ли, день ли; бой ли, затишье ли; ранен ли, здоров ли — Геневский был совершенно один. Лишь в очень редкие моменты, корчась от сильнейшей боли, штабс-капитан выдавливал на своем лице удивление или раздражение; когда его спрашивали, чем же он раздражен, Геневский отвечал, что раздражен самой сутью боли: она заставляет его вести себя так, как он не привык и не желал себя вести.
Распропагандированный Таганрогский полк, как и вся Русская армия, потихоньку умирал: кто-то разбредался по домам, кто-то начинал бунтовать и митинговать; большинство просто не слушались приказов и принимались, как говорит Геневский, «озорничать» — пить, ходить по борделям и бить витрины. Несколько офицеров были убиты «красными» солдатами, многие разъехались, остались либо самые упорные (они сами не понимали, зачем остаются в полку, но хотели исполнить долг до конца), либо переметнувшиеся к советам. Геневский решил ехать. За время службы он, живший довольно скромно, скопил несколько денег — вполне прилично, к слову, скопил — на эти деньги он отправился в Москву. Посмотрел на порушенные Никольские ворота Кремля, воронки на Красной площади; встретился с двумя знакомыми офицерами — они советовали ехать на Дон. Была уже середина января 1918 года, так что в Москве про Дон знал каждый первый офицер. Геневский на Дон ехать не хотел, поскольку не очень верил в силу нескольких сотен добровольцев, а самого генерала Алексеева, их возглавившего, еще с февраля 1917-го считал предателем. К его неудовольствию, Таганрог входил в Область Войска Донского, а значит, военные действия добрели бы и до фамильной усадьбы Геневских.
Михаил написал брату за месяц до приезда. Брат его, как обычно, на пространные водянистые письма отвечал кратко и сухо. И даже на новость о возвращении Михаила особенно никак не отреагировал. Геневский-младший (а Михаил был младше на четыре года) не вменял брату его сухости; скорее всего, он даже никогда оной не замечал.
20 февраля блестящие штабс-офицерские сапоги ступили на родную землю. Щедро расплатившись с брезгливо-сердитым ямщиком (Михаил никак не заметил его настроения), надвинувшим свой гречневик чуть не ниже глаз, и не проронившим за всю поездку от города до усадьбы ни единого слова, Геневский скорой и легкой походкой устремился к своему дому.