— Нет, не отвык, Андрюша, спасибо тебе.
— Отрекаешься от своих крамольных речей?
— Отрекаюсь, милый.
— То-то же. Хочешь спать?
— Ничуточки.
— Ну, тогда рассказывай, если можешь. О каждом своем дне, каждом часе, о каждой минутке.
И Лариса принялась за свой долгий, горький и сбивчивый рассказ. Андрей сперва не перебивал ее, но потом, чувствуя, каким знобящим волнением охвачено все ее существо, время от времени просил:
— Хватит, малышка, передохни, успокойся.
— Нет, я все расскажу, все. Чтобы потом больше никогда не возвращаться в прошлое.
Да, это был очень длинный рассказ, и порой Андрею чудилось, что она не рассказывает, а читает страницу за страницей какую-то страшную книгу бытия, полную человеческого горя, страданий, добра и зла, благородства и подлости, и, когда она остановилась, бессильно и покорно прильнув к нему, Андрей впервые за все годы, прожитые с ней, сказал:
— Если обо всем этом знает Сталин, я, кажется, могу разувериться в нем…
Лариса ничего не сказала в ответ: ей не хотелось навязывать ему свои суждения, пусть постигает истину сам.
— А что же ты ответишь Берия? — неожиданно спросил он, не скрывая тревоги.
— Зачем же ты спрашиваешь? Выходит, ты совсем не знаешь меня.
— Нет, я слишком хорошо знаю тебя.
Он помолчал, не решаясь сказать то, что он был убежден, она непременно отвергнет, но все же сказал:
— А может, лучше согласиться? Ради Женечки. И ради меня. В конечном счете все будет зависеть от тебя самой.
— Нет,— твердо сказала Лариса,— ты не знаешь Берия. Там у него, в его сетях, от меня ничего не будет зависеть. Все будет зависеть от него. Вплоть до того, что он сделает заложниками Женечку и тебя, но добьется своего. Лучше погибнуть на фронте, чем в его постели.
Андрей затрясся всем телом: его била истерика. Лариса долго гладила его лицо, он вдруг почувствовал, какой шершавой была ее ладонь, зная уже, что в этих ладонях побывала и тачка, и лопата, и кирка. А она все гладила и гладила его и как маленькому ребенку шептала ласковые слова…
Так они и уснули, и спали бы, наверное, много часов, если бы вдруг, уже за полночь, из черной тарелки радиорепродуктора не ударил в уши громкий и резкий голос:
— Граждане! Воздушная тревога! Воздушная тревога! Воздушная тревога!
Среди ночи взметнулись с постели, не поняв вначале, что происходит.
— Воздушная тревога! — настырно гремела черная тарелка.
— Успеем в метро,— предложил Андрей.
Лариса посмотрела на Женину кровать.
— Она спит, привыкла, бедняжка,— тихо сказала Лариса.— А у меня просто нет сил. Давай, как Берта Борисовна, чихнем на воздушную тревогу? Возложим свои надежды на сталинских соколов.
— Хорошо,— согласился Андрей,— авось пронесет.
— А если что, так вместе…— шепнула ему Лариса, снова укладываясь в постель.
Черная тарелка умолкла, тишина снова завладела домом, и казалось, что нет никаких воздушных тревог, все в мире спокойно и безмятежно и нет никакой войны.
Они было задремали, но тут в окно прорвался нарастающий гул моторов, где-то еще в черной вышине, подвывая, крались, как ночные разбойники, самолеты, потом тьму перечеркнули суматошные лучи прожекторов, остервенело протявкали зенитки.
— Кажется, прорвались,— встревоженно сказал Андрей.
И тут совсем близко ахнул адский грохот взрыва. С кровати вскочила испуганная, заспанная Женя.
— Мамочка, ты здесь, мамочка? — вскрикнула она в темноте.
— Я здесь, доченька. Не бойся, иди к нам.
Женя проворно перебралась на постель родителей и замерла, прижавшись к матери.
Утром Лариса повела дочку в школу сама. Было пасмурно, слегка капало с крыш. Прохожие, зябко поеживаясь, спешили на работу. Влажная листва усеяла тротуары.
Женя показывала Ларисе дорогу, и они быстро дошли до школьного двора.
— Мамочка! — панически воскликнула Женя.— А где же моя школа?!
Лариса подняла голову. В еще не совсем рассеявшемся тумане она увидела, что от того самого здания, возле которого еще только вчера она встретилась с Женей и Андреем, от того самого здания, в котором ее дочь услышала первый в своей жизни школьный звонок, от этого самого здания остались лишь обугленные развалины и груды еще дымящихся кирпичей.
Глава пятая
Несмотря на то что стоял октябрь — еще не зимний, а типично осенний месяц,— подмосковные леса уже были выбелены снегом; льдисто сверкало по-зимнему стылое солнце, утренние морозцы румянили щеки. Жуков любил такую пору: по-молодецки бодрый, горячий настолько, что чудилось, будто после того, как он пройдет, в оставленных им позади следах тает снег; наделенный самой природой отменным здоровьем, он не боялся стужи и как бы бросал ей вызов,— и тем, что не признавал валенок, и тем, что не спешил попасть в теплую избу, предпочитая ей завьюженные большаки, которые с каждым километром приближали его к передовой.