Все это строится грубо эмпирически. И все это не устраивает и «гениев политики», ибо это не соответствует их идеалам и теориям, все это не устраивает и подонков, ибо все это не соответствует их силам и вожделениям. Именно поэтому между гениями политики и подонками биологии устанавливается некая entent cordiale — гении ничего не могут ниспровергнуть без помощи подонков, подонки не могут объединиться для ниспровержения без помощи гениев. Гении поставляют теории, подонки хватаются за ножи. В подавляющем большинстве случаев, — может быть, и во всех случаях, — гении политики, философии и прочего не имеют никакого представления о реальной жизни; им подобает жить в состоянии гордого «splendid insolation»: ты царь — живи один. И в одиночестве разрабатывать теории, предлагаемые впоследствии: теоретически — «массе», практически — подонкам. Максимальный тираж имеют теории, предлагающие ниспровержение максимального количества запретов и в минимально короткий срок.
Из опыта трех великих революций европейского континента можно установить тот факт, что революция развивается параллельно с проституцией. Франция перед 1789 годом переживала так называемый «галантный век». Россия и Германия наводнялась порнографией. Порнографическая и социалистическая литература подавляла все остальные виды печатного слова. В той и в другой были, разумеется, и свои «оттенки». Наиболее приличная часть литературы, трактовавшая «проблемы пола», воевала за «свободу любви» — об этом писали и Ибсен, и Бабель, и многие другие. Та «мещанская мораль», которая запрещает незамужней девушке иметь ребенка — объявлялась варварской, поповской, капиталистической и вообще реакционной. Философия, литература и публицистика взяли под свою защиту «девушку-мать». По этому поводу было сказано много очень трогательных слов.
За «революцией пола» пошли половые подонки, иначе, конечно, и быть не могло. Так кто же пошел за революцией вообще? Какие «массы» «делали революцию» и в какой именно степени «народ» несет ответственность за Консьержери, Соловки и Дахау?
Я до сих пор — почти тридцать лет спустя, с поразительной степенью точности помню первые революционные дни в Петербурге — нынешнем Ленинграде. Эти дни определили судьбы последующих тридцати лет, так что, может быть, не очень мудрено помнить их и по сию пору. Причины Февральской революции в России очень многообразны — о них я буду говорить позже. Но последней каплей, переполнившей чашу этих причин, были хлебные очереди. Они были только в Петербурге — во всей остальной России не было и их. Петербург, столица и крупнейший промышленный центр страны, был войной поставлен в исключительно тяжелые условия снабжения. Работницы фабричных пригородов «бунтовали» в хлебных хвостах — с тех пор они стоят в этих хвостах почти тридцать лет. Были разбиты кое-какие булочные и были посланы кое-какие полицейские. В городе, переполненном проституцией и революцией, электрической искрой пробежала телефонная молва: на Петербургской стороне началась революция. На улицы хлынула толпа. Хлынул также и я.
На том же Невском проспекте, только за четыре года до «всемирно-исторических» февральских дней, медленно, страшно медленно двигалась еще более густая толпа: в 1913 г. Санкт-Петербург праздновал трехсотлетие Дома Романовых, толпа вела под уздцы коляску с Царской Семьей, коляска с трудом продвигалась вперед. Сейчас, в 1917 году — тот же Невский, такая же толпа, только она уже не ликует по поводу трехсотлетия Дома Романовых, а свергает, или собирается свергать монархию, которая при всех ее слабостях и ошибках просуществовала все-таки больше тысячи лет. Подозревала ли толпа 1917 года все то, что ее ждало на протяжении ближайших тридцати лет?
Можно сказать несколько слов о непостоянстве массы, толпы, плебса. Но можно сказать и иначе: в двухмиллионном городе можно наблюдать десять разных пятидесятитысячных толп, составленных из разных людей и стремящихся к совершенно разным деяниям. Можно собрать толпы на открытие общества и можно собрать толпу на разграбление винокуренного завода. В обоих случаях толпа не будет состоять из одних и тех же людей.
На Невском проспекте столпилось тысяч пятьдесят людей, радовавшихся рождению революции, конечно, великой и уж наверняка бескровной. Какая тут кровь, когда все ликуют, когда все охвачены почти истерической радостью: более ста лет раскачивали и раскачивали тысячелетнее здание, и вот, наконец, оно рушится. Можно предположить, что все те, кто в восторге не был — на Невский просто не пошли. Точно так же, как четыре года назад не пошли те, кто не собирался радоваться по поводу трехсотлетия Династии.
Бескровное ликование длилось несколько часов, потом где-то, кто-то стал стрелять — толпа стала таять. Я, по репортерской своей профессии, продолжал блуждать по улицам. Толпа все таяла и таяла, остатки ее все больше и больше концентрировались у витрин оружейных магазинов. Какие-то решительные люди бьют стекла в витринах и «толпа грабит оружейные магазины».