– Приметил ли ты, Маржерет, – сказал Шварцгоф, – как косо посматривали русские, когда Димитрий похвалил меня, поцеловал и положил руку на грудь мою, узнав, что я держал знамя в Добрынской битве? Помните ли, с каким чувством он сказал нам: "Будьте для меня то же, что были для Годунова: я верю вам более, нежели своим русским!"
– Признаюсь, что этот поступок Димитрия показался мне легкомысленным, – сказал Маржерет.
– Это еще половина беды, что русские смотрели на нас косо, – примолвил Фирстенберг, – но они на самого Димитрия смотрели так, как будто хотели его проглотить вместе с нами.
– Мне кажется, что бояре и духовенство не любят его; я не дам стакана воды за их верность к нему, – сказал Клот фон Юргенсбург.
– Русские верны царям своим, в том нет сомнения, – сказал Маржерет. – Самые убедительные опыты этой верности мы видели в царствование Иоанна Грозного. Но, кажется, бояре не верят вполне, что Димитрий истинный царевич. Они не могут привыкнуть видеть в царе иноземные обычаи и обхождение. Им хотелось бы, чтобы он к ним явился настоящим русаком, таким же угрюмым, как они сами; они не рассуждают, что, если б Димитрий был даже самозванец, беглый монах, знающий все обычаи русские, то и тогда ему надлежало бы притворяться приверженцем иностранных обыкновений потому именно, что, по его же словам, он спасен иностранцем доктором Симоном и воспитан в Польше.
– Любезный друг! – возразил Фирстенберг, – оскорбленное народное самолюбие не рассуждает. Предпочтение чужеземных обыкновений своим значит предпочтение чужой земли своей. А это им не нравится.
– Правда, – примолвил Маржерет.
– Признаюсь, господа, что я опасаюсь какого-нибудь злого умысла со стороны бояр, – сказал Клот фон Юргенсбург.
– Полно, братец, ты уже слишком подозрителен, – возразил Маржерет, – войско предано Димитрию, народ вопит в Москве в его пользу; мы, поляки и запорожцы служим его лицу, а не царству Московскому. Нет! он слишком силен, чтоб бояре могли что-либо задумать против него.
– Об нас ни слова, – сказал Фирстенберг. – Мы умрем верными своей клятве и долгу. Но я говорил с польскими панами, и они сами беспокоятся насчет своего войска, которое состоит по большей части из легкомысленных искателей приключений. Вчера еще благородный и умный князь Вишневецкий говорил мне, что он намерен послать к королю просьбу о присылке нескольких регулярных полков для введения дисциплины в здешнем польском войске. Войско без дисциплины – тяжесть для страны, язва! Я боюсь, чтоб пребывание наше в Москве не наделало нам хлопот. Димитрий не имеет ни силы, ни воли, как кажется, чтоб удержать в порядке всю эту сволочь. Запорожцы служат не Димитрию, а своим выгодам. Русское войско верно царской крови; но пусть оно только усомнится в истине царского происхождения Димитрия – и тогда я не отвечаю за него так же, как и за московскую чернь, которая, как всякая чернь, жаждет только новостей. Нет, господа! Димитрий еще не так силен, как вы думаете. Только мы, мы одни умрем при знамени нашем за нашего вождя и не изменим клятве.
– Здоровье царя Димитрия, – сказал Клот фон Юр-генсбург, взяв огромную кружку в руки, – что будет, то будет, а пока не надобно унывать. Пей, Маржерет!
– Ты только рад придраться к чему-нибудь, чтоб выпить, – отвечал Маржерет, – в радости или в горе ты все прибегаешь к одному средству!
Русский боярин слышал весь этот разговор, стоя за повозками, к которым прикреплен был навес. Ганко между тем занимал разговорами слуг немецких офицеров.
– Довольно! – сказал боярин цыгану, – пойдем далее; здесь я услышал более, нежели надеялся! Пойдем скорее к запорожцам.
Русский стан оставался у них вправе. Между шалашами изредка видны были белые палатки воевод, полковников и богатых дворян. В стане было шумно и весело. Перед одною палаткою собраны были в кружок песенники. Звуки неслись далеко, и сердце боярина забилось сильнее при народном напеве. Он велел цыгану идти ближнею к стану тропинкою. Когда они поравнялись с палаткою, возле которой пели хором, боярин остановился, чтоб послушать песни. Он услышал следующие слова:
Боярин утер слезы.