Пряники — ненавижу. Ну, пирожное «картошка» еще ладно, еще пойдет. Эклер тоже сгодится. Но мыльные пряники, но варение, но сгущенка из сине-ромбистой жестяной банки — весь этот детский набор сладостей как подсобье для детских же вакханалий, подспорье для ребяческих оргий, — все это понемногу перестало меня умилять, начало утомлять. Она так старалась быть блядью, курвой, лахудрой, шлюхой, шалавой, даже в деревне, в соседстве с монастырем. Лучше бы не старалась. Да и зачем старалась-то? Оставалась бы той чистой и трепетной девушкой, которой была. Или она думала, что мне это нужно? Мне это было, пожалуй, нужно, но не с ней и не от нее. Что мне этот ребяческий разврат, иногда я думал, оставаясь один, глядя на серое озеро? Душа ведь жаждет разврата несыгранного, разврата всамделишного. Или это ее душа жаждала разврата, которого я не мог дать ей? Или этот детский разврат вообще позволял ей со мною
Я сидел, я помню, на сходнях, дожидаясь ее, когда она в последний раз уплыла в монастырь с немалиновою Маланьей. Была рябь, дождя не было. Была серь, была ширь. Было полное мое одиночество на этом пустом берегу. Берег был, меня не было. Я был, но меня все-таки не было. Я уже умер, меня кинжалами закололи, из ружья застрелили. Ты умер и ты свободен, говорил я сам себе. Умри и не будь. И можешь теперь делать, что хочешь. Как просто быть, когда тебя нет. Тебя нет, есть только эта рябь, это озеро. Эта свобода, этот покой, эти отраженные облака. Что значит: нерадостные? Все лучше, чем пустая, пошлая жизнь.