А что она, Мария Львовна, вообще имела какое-то отношение к кукольному театру, этого как раз я не знал; никто никогда не говорил мне об этом в театре некукольном. И если она сама шила этих барматин, пьеротин, — а там была швейная машинка — разумеется, Зингер, и если не Зингер, то все равно Зингер, — и разбросанные вокруг нее лоскутки пестрых тканей, в дальней комнатке-комнатушке, — то и об этом никто никогда на маленькой площади не говорил. Она засунула руку в прекраснейшую из кукол — совсем на нее не похожую, златовласую, лучистоокую — но такую же красавицу среди кукол, какой она была в жизни. — Ты же всегда хотел этого, милый мальчик, — произнесла она между двумя поцелуями, голосом этой куклы, которого до сих пор я не слышал, не слышал и после и в котором столько было любви ко мне, столько прелести и печали, что я подумал (успел подумать, я помню), что никогда, до старости и смерти не прощу ей этого
Наконец я познал ее библейские бедра в смысле самом библейском — они были правда особенные, каких я не встречал уже никогда, ни у одной из моих трех жен и трехсот тридцати трех любовниц: очень низкие и в самую (вавилонскую) меру широкие, с таким склоном к ляжке, таким падением в талию, таким скруглением к попке, каких ни раньше, ни позже не доводилось мне (признаюсь) ощупывать своими полыхавшими от возбуждения ладонями. Любовь, сударыня, есть лучший, в сущности — единственный способ познания, что бы ни думал по этому поводу мой младший современник Ренатус Картезиус, тоже бывавший в Швеции, на службе у королевы Кристины, внучки Карла Девятого. В одном он был прав: лишь познавая (cogitans), существуем мы (sumus). И черт с ним, с ergo. Черт с ним, с ergo, и даже черт с ним, с Grand Marnier, не одну бутылку которого я выпил, покуда писал мои бессмертные, во всех смыслах, признания (а упомянул о нем только в самом начале, чтобы вы потом спрашивали себя, куда это он подевался; или прочитали, потом забыли; а потом вдруг смотрите: да вот же он, наш Г ран, наш Марнье, и радуетесь ему, как другу юности, встреченному на лиссабонской набережной, в лондонской портретной галерее…; вот как делаются эти дела; не забывайте мои уроки). В ту ночь я о таких уроках, таких кунштюках не думал, а если думал о кунштюках, то совсем о других. Она в постели, конечно же, была мастерица. Куклы шить была мастерица и в постели была мастерица; ее уроки усвоил я на всю жизнь. Детскими играми занимались мы с Ксенией; грубым трахом, грубейшим трахтарарахом — с Нюрками у Киевского вокзала, Катьками с Дорогомиловской. Покуда танки шли по Дорогомиловской, мимо Киевского вокзала, и другие танки по Кутузовскому проспекту, по проспекту Козлинобородого Старца, по проспекту Лысого Гриба, по Камер-Коллежскому валу, по Скородому, по Земляному городу, по Мясникам, по городу Белому, по Садовому кольцу, по туннелям под Садовым кольцом, где самый славный танк под командованием капитана Суровкина, или Сукровкина, или как его звали — противно помнить имена палачей, — показал, на что способны советские танки, если не мешать им опричничать, — покуда все это, нам неведомое, происходило от нас так близко, мы были счастливы. Я уверен, что и она была счастлива. Еще я уверен, что счастье все-таки возможно на этой злодейской, дождем и кровью политой земле. Пускай один раз, в одну историческую ночь, или ночь какую-то, ни на одном календаре не отмеченную, но все-таки возможно оно, как бы это ни было для нас самих удивительно.
Что было на другой день, мадам? Ваш вопрос удивляет меня еще больше. На другой день мы проснулись в другой стране: в стране свободы, прогресса, демократии, прав человека, уважения к достоинству личности; в стране, отринувшей мрачное советское прошлое, преодолевшей былые ошибки, изгнавшей пособников кровавого режима, обрекшей на забвение, презрение и прозябание в безвестности былых кагэбешников, палачей, стукачей и сексотов; в едином порыве устремившейся в семью цивилизованных народов, в то блестящее будущее, которого, просыпаясь, мы даже представить себе не могли, которым так теперь наслаждаемся, так гордимся. Кто проснулся, тот и гордится, мадмуазель. Вы проснулись, я не проснулся. Я, если хотите знать правду, так и остался лежать там, в объятьях Марии Львовны, среди свисающих кукол; там, на сцене среди смыкающихся партийных парсун; на кремлевском дворе среди склонившихся надо мною убийц. Вы не хотите знать правды? Тогда думайте и воображайте себе, что хотите.