Когда же мы покончили с Шуйским, покончили с Муйским, отправили его в ссылку, но не казнили (а зря!), на сцене (в смысле переносном и в смысле буквальном) появилась наконец Ксения, словно (скрежеща зубами, в тоске и отчаянии пишет Димитрий) мне (дураку) награда за проявленную к врагам моим милость, за то, что я сдержал слово, крови не пролил. А вот почему она одна, в возвышенном одиночестве, стояла на сцене, когда я вошел в театр, этого до сих пор я не знаю (с зубовным скрежетом пишет Димитрий); во всяком случае, она там стояла; и во всяком случае, я тут же признал в ней ту девушку, которую мы с Басмановым (Петей, закадычным другом моим) однажды видели в обществе Сергея Сергеевича в подвальном кафе на Никитском бульваре (там, где Жан-Жак Руссо мечтает нынче о возврате к природе, естественности, невинности), в окружении обкуренных питерских хиппи, наивно и возбужденно полагавших, что нашли, наконец, московский «Сайгон». Сергей Сергеевич, как выяснилось, не в кафе лишь выводил ее, но и в театр позвал — на роль Ксении Годуновой. Кто-то ведь должен был играть Ксению Годунову, а играть ее было некому, никто не годился. Была, кроме Марины, кроме Марии Львовны, еще в театре какая-то Юлечка, пигалица. Эта пигалица Юлечка на роль Ксении Годуновой уж точно никак не годилась. Были еще разноликие, мелькавшие за кулисами юницы-девицы, из которых помню (смутно) какую-то (неужели правда ее звали так?) Ираиду, рыжую хохотунью (а при таком-то имени полагалось бы ей быть демонической темноокой красавицей), но и хохотунья Ираида не годилась, конечно, на роль (загадочной, задумчивой, возвышенной, романтической, метафизической) Ксении. Годилась лишь Ксения, или Сергей Сергеевич ее в этом уверил. Ее уговорил, ее заманил. А как ее
Не успел я и словом с ней перемолвиться, как все появились: появился Сергей Сергеевич, смотревший на нее с покровительственно-почтительным вожделением; появился Маржерет, смотревший с вожделением отнюдь не почтительным; Марина, смотревшая с ненавистью; А. Макушинский, готовый растаять. Лучше бы он растаял, лучше бы испарился. Не только не испарился он, но сразу, подлец такой, пустился мне рассказывать — о моей к ней любви (с отвращением пишет Димитрий), как будто я без него, Макушинского, не сумел бы в нее влюбиться. Я и не думал в нее влюбляться; я по-прежнему был уверен, что влюблен в Марию Львовну (которую в тот день, на той сцене не помню; которой, может быть, в тот день в театре и не было); просто и почему-то сразу захотелось мне их всех послать к черту, к прабабушке Вельзевула — и Макушинского с его идиотскими диалогами, которые, подлец такой, он посмел сочинять за меня и за Ксению, как будто мы сами не могли с ней обо всем поговорить, все рассказать друг другу, и Сергея Сергеевича с его покровительственно вожделеющим взглядом, и Маржерета с его линялыми джинсами, черным усом и откровенной похотью в мушкетерских глазах, и Хворостинина, и Буссова, и даже Басманова. Нет, мадам, нет и нет, вовсе не утверждаю (с наслаждением пишет Димитрий), что прямо и сразу же захотелось мне, взяв ее за руку, выйти вместе с ней, с ней одной, в прозрачно-снежную, уже зимнюю ночь; ничего подобного не захотелось мне; а ежели захотелось мне, то я этого не осознал и не понял; а вот послать куда-нибудь к черту, к двоюродной тетушке Мефистофеля и Маржерета, и Макушинского — вот это скромное желание мое помню, гнедиге фрау, очень отчетливо.