Вот из какого училища ума, какой бурсы сердца вышел наш Димитрий (продолжал разглагольствовать Макушинский, с трудом оправляясь от гелиевого поцелуя и по-прежнему не глядя на меня, на Димитрия); он был почти наш, почти современный разумный человек; старший, но ведь уже совсем немногим старший современник Декарта, младший современник Монтеня; и вот он, этот в вольнодумии взращенный Димитрий, вдруг попадает в мир, где верят в колдовство, ведовство, волхвование, кудесничество, чародейство, чароплетство и чернокнижие, где царя считают богом, а бога царем, где чуть что, сразу валятся на пол, бьют земные поклоны, к мощам и иконам припадают по пятьсот раз на дню, по ночам же трясутся в ужасе, помышляя об адских муках, геенне огненной, чертях, котлах, щипцах и гвоздях. Каково ему было? Неужели он не спрашивал себя, стоило ли затевать всю истории? Не лучше ли было остаться в Гоще, остаться в Ракове, перебраться в Стекольню, пробраться в Лютецию?
Удивительно, что все это происходило уже при Сигизмунде отнюдь не Втором и не Августе, а при Сигизмунде злосчастном Третьем, вообще играющем роковую роль в нашей истории. Сигизмунд-то Второй Август — другое дело, Сигизмунд Второй Август был замечательный король, августейший государь, всего более интересовавшийся своими амурными делами (и как же мы его понимаем… не правда ли, Димитрий, ваше величество?). Увы, равнодушие его ко всем этим теологическим тонкостям, всем этим троицам и нетроицам, тринитариям и антитринитариям до того доходило, что имел он глупость допустить в Польшу иезуитов, тоже играющих роковую роль в нашей истории, причем он в тот же год допустил их в свою прекрасную страну, когда заключена была Люблинская уния, о которой вы-то, пан Мнишек, и вы-то, пани Марина, все знаете, а кто-то, может быть, и не знает (Ксения точно все знала, но Ксения скромно помалкивала, высматривая пастилу на столе), которая, если кто не знает, окончательно объединила Литву и Польшу в единое государство, хотя династически они были уже двести лет или почти двести лет как связаны между собою, что само по себе кажется ему, Макушинскому, чем-то в высшей степени поразительным, повергающим его в непреходящее изумление. То есть, в самом деле, почти двести лет прошло между Кревской унией и Люблинской, то есть между браком Ягайла и Ядвиги — прообразом династического, или по-лудинастического, брака Димитрия с Мариной (Марина молчала, холодная по-прежнему аки гелий), задуманного, вместе с самим Димитрием, паном Мнишком, не правда ли, пан Мнишек (именно так, dokladnie tak, подтвердил пан Мнишек, уже окончательно пьяный, окончательно толстый, в три раза толще самого Макушинского), — двести, или почти двести лет прошло, он скажет еще раз, между этим важнейшим в польской, литовской, да и русской истории браком, обратившим Литву в католичество и сблизившим ее с Польшой, тем самым (как полагает он, Макушинский, вместе со своими великими предшественниками в деле изучения истории, матери всех наук и даже самой истины, по утверждению Сервантеса, тоже