***Сухая скорбь разуверенья, говорит Боратынский. Если во что-то еще хочется верить мне, во всем разуверенному (пишет Димитрий, страдая), так в то, что моя Ксения не испытала сей сухой скорби в дальнейшей жизни своей. О Боратынском, как бы то ни было, она не говорила (хотя, не сомневаюсь, могла бы и Боратынского читать всю ночь напролет, всю ночь наизусть), а вот вторую главу «Онегина», да, прочитала мне, повторяя ночь предыдущую. В жизнь ведь все повторяется? Нет, Фридрих, не все повторяется. Есть неповторимое в жизни. Есть в жизни невозвратимое. Но кое-что повторяется, иногда, в насмешку над нами. В Староконнюшенном, все никак не кончавшемся, услышал я, на сей раз, про прелестный уголок, где скучал Евгений, на Арбате — про Владимира Ленского и его геттингенскую душу, на Арбате же — про небо Шиллера и Гете, на Арбате Новом (где одинокие опричные «Волги» проносились по своим заплечным делам, разбрызгивая снежную хлюпь, грязную хлябь, сквозь беспросветную ночь) — про то, что мы все глядим в Наполеоны (в которые вовсе я не глядел, вот что, сударь, я прошу вас заметить; для меня двуногие твари никогда орудием не были; за что они же меня и сгубили); в Борисоглебском добрались мы до Ольги, в Скатертном, где уже были днем, — до Татьяны, до ее веры преданьям простонародной старины, ее любви к Ричардсону; барбосы и барбаросы встретили меня как старинного своего приятеля, постарались запрыгнуть на плечи, лизнуть в лицо, радостно пощелкать зубами прямо перед моим носом; особенно Малюта усердствовал. Нет, Заратустра, не все повторяется; повторяется кое-что, иногда, над нами в насмешку. Снова, спущенные с поводка, помчались вперед барбаросище с баскервилищем, огрызаясь, взмывая в воздух и друг друга покусывая; вновь трусил сзади третий, невразумительный; и Ксения опять превратилась в маленькую властелинку огромных собак; опять бежал повелительный блеск по ее покусанным (тоже покусанным, но ею самою, еще не мною) губам, татарским глазам; и в пустом дворе, куда мы снова зашли, на спинке скамейки, до которой с трудом доскользили по уже почти растаявшему, в черных камешках, льду, на которую снова уселись, вовсе не то продолжилось, что в метро началось, — да и слишком холодно, слишком мокро было и ветрено для продолжения наших подземных экспериментов, да и черные окна вокруг нас следили за нами, завидуя, не загораясь, всегда готовые, если что, загореться, — но повторилось, опять же, то, что было в прошлую ночь: овсяное печенье, лимонные дольки, «Буратино» в пластмассовой фляжке (с той, конечно, решающей разницей, что к овсяному печению добавились пряники, к долькам лимонным и апельсинным — еще какие-то, до сих пор не ведомые мне дольки (окончательно фантастические) и что теперь уж она не сама снимала с подушечек пальцев блестящими зубами сахарные сверкающие крупицы, но я их слизывал, пытаясь справиться с восстанием своего естества).
***