Синьор Стэппс обосновался в голубой комнате виллы — вытянутом в длину помещении с отдельной ванной, освещенном четырьмя большими круглыми окнами, откуда открывался вид на оливковую рощу и сад вдоль аллеи, — и приготовился провести там ожидавшие нас жестокие времена. Тут, прежде чем перейти к рассказу о нашей внезапной и необъяснимой дружбе, которой мы были обязаны случаю, следует сделать небольшое отступление. Если известно, что чужие любови, особенно любови наших друзей, часто кажутся нам непонятными, преувеличенными и даже надуманными настолько, что мы видим в них едва ли не девальвацию драгоценного чувства, осознанного, как мы считаем, лишь когда оно живет в нашем сердце и подвластно нам, то же, с некоторыми вариациями, можно сказать и о дружбе. В таких случаях наше суждение безапелляционно и язвительно. «Скажи мне, кто твой друг…» и так далее. Глубоко несправедливая пословица: у каждого из нас хоть раз в жизни был друг, причину коротких отношений с которым мы не могли объяснить даже самим себе.
Одним из таких друзей стал для меня синьор Стэппс. Послушать его, так я был единственным человеком моего круга, кого он удостаивал своим обществом, при том что он не был мизантропом и не упускал случая намекнуть на благородные знакомства, на старые связи, на близкие отношения с представителями другого мира, людьми международного масштаба, недосягаемыми, ныне находящимися в бегах либо брошенными в тюрьмы. Подозреваю, что в течение шести месяцев я вообще был единственным, с кем он встречался во Флоренции, и то же самое я могу сказать о нем, моем единственном приятеле в обстановке долгого нервного ожидания конца света, который не наступил, а если и наступил, то через шесть-семь лет. Может ли один человек, к тому же человек заурядный, заменить собой все человечество? Оказывается, может: доблестный Стэппс, единственный часовой, оставшийся на посту в городе, известном как одна из крепостей европейской цивилизации, оправдал мои надежды.
О происхождении и жизни синьора Стэппса известно было только с его слов. Он утверждал, что родился в Богемии, был трижды женат, представлял чешскую дипломатию, пока не разругался со своими друзьями Масариком и Бенешем[67]
; при этом он не знал родного языка и не говорил сносно ни на одном из языков, доступных мне. В беседах со мной он пользовался смесью плохого английского и плохого французского либо наречием вроде эсперанто, только более сложным. «Я опустил сокола», — похвалился он однажды, после того как выпустил на волю купленного соколенка. В доме Янга он не имел дела с прислугой. Прекрасный повар, он готовил себе обеды сам, изобретая лакомые блюда, а по вечерам ужинал со мной в трактирчиках, опустошая большие фьяски[68] Кьянти, добавляя в сложные салаты обязательную каплю,За какую работу? Представить, что синьор Стэппс был писателем, мешало упомянутое мною отсутствие в его распоряжении языка, по-настоящему близкого ему. Думаю, он вынашивал мысль об антологии мировой поэзии от эпохи Тан до Рильке на якобы известных ему языках оригиналов — книги для собственного чтения: он явно чувствовал себя Робинзоном, единственным оставшимся в живых представителем гибнущей, как ему казалось, культуры. В любом случае Стэппс, авантюрист и щеголь, был убежденным жрецом этой культуры, что нас, вероятно, и сближало. На старых улицах города репродукторы радио-лжи извергали грозный поток поношений, книжные витрины заполонили свастика и немецкие книги, вокруг нас сжималось кольцо отечественного безумия, но синьор Стэппс, с золотыми зубами и фатоватой улыбкой мнимого сорокалетнего, выпускал на волю соколов, возился с шумерскими стихами, подкармливал Сноу Флейка фосфором и готовил свое знаменитое