Похороны состоялись через два дня. Мне на них, разумеется, отводилась главная роль. Если в ванной комнате я еще мог призвать себя к порядку и вернуть своей физиономии обычный вид, то на кладбище сделать это было невозможно. Мне пришлось держаться так, как и должен держаться сын на похоронах матери. К этому меня обязывало отношение присутствующих на церемонии. Нелепо было бы ни с того ни с сего объяснять, что умершая была для меня посторонним человеком и что даже святой Станислав Костка не прослезился бы на могиле такой матери. Я стоял с опущенной головой и скорбным выражением лица, неподалеку – отец и доктор. Впервые после моих боксерских выступлений они стояли рядом. С такими же минами, как во время состязаний по боксу «Динамо» – «Берлин», когда я опрокинулся навзничь. Впрочем, я свалился не от удара, а просто поскользнулся. Случилось это в тот момент, когда немец нанес мне удар в челюсть, который я принял на свою перчатку. Однако могло показаться, что я его все же получил. Судья-немец прекрасно все видел, но воспользовался этим и начал отсчитывать время. Я выиграл потому, что противник в третьем раунде капитулировал. Дорота стояла, нахмурив лоб и выпятив губы. Время от времени она бросала на меня не то сердитые, не то ободряющие взгляды. Однажды она уже так смотрела на меня на собрании в клубе, когда мне угрожала дисквалификация на год за якобы деструктивную критику руководства. Тогда она первой выступила в мою защиту. Ребята возложили венок с лентами от нашего клуба, а у Леона Козака на глазах были слезы. У него очень добрая мать, которую он очень любит. Мне казалось, что я и сам расплачусь. Разумеется, из-за Леона и его матери. Михал Подгурский, в перчатках, точь-в-точь как на фотографиях похорон крупных английских политиков, выглядел чрезвычайно элегантно. Михал чуточку сноб, но в конце концов у каждого есть свои слабости. Я, например, не отрицаю, что мне импонирует общество кинозвезд, хотя, по существу, я их презираю. Нет, не презираю. Я никого не презираю и презрение считаю одним из самых отвратительных чувств. Я заметил и, пожалуй, не ошибаюсь, что презрение свойственно слабым и низким натурам, которые пытаются отвлечь внимание от тех мелких гадостей, какими они не брезгают в устройстве своих житейских дел. Доктор Плю-цинский был страшно официален, представителен и деятелен. Глядя на него, можно было подумать, что он в превосходном расположении духа и очень любит похороны. Никуда не денешься, но центром всеобщего внимания, соболезнований и симпатий был я, мечтавший только о том, чтобы эта церемония как можно скорее кончилась, так как меня все больше тяготила роль, навязанная мне обстоятельствами и приличиями. Когда гроб уже присыпали землей, окружающие стали подходить ко мне, выражая соболезнования. У меня затеплилась надежда: может, люди поймут, что маменькин доктор гораздо больше меня нуждается в этом, да где там! Впрочем, он первый подошел ко мне. Не с целью снять с себя ответственность, а по врожденной скромности и присущему ему чувству такта. Отец же вел себя настолько шутовским образом, что мне потом стыдно было об этом вспоминать. От него разило водкой, и он так меня раздражал, что хотелось его ударить. Конечно, теоретически. Недоставало только того, чтобы на похоронах нелюбимой матери, с которой меня ничего не связывало, я вдобавок избил бы своего отца. Меня объявили бы деградирующим представителем своего поколения, в литературных еженедельниках разгорелась бы дискуссия, и в ней самое активное участие приняли бы те, кому нечего сказать общественности, и они ждут такого особого случая, а противники спорта, все эти запрограммированные, идейные слюнтяи, ничтожные и жалкие людишки, которых, в сущности, мне даже жаль, просто обезумели бы от счастья.
Все уже начали расходиться, и я остался в одиночестве, мне хотелось побыть одному. Окружающие, с присущим им чувством такта, почувствовали это и ускорили шаги. Конечно, они почувствовали совсем не то, что было на самом деле. Я хотел остаться один, чтобы вздохнуть с облегчением, сбросить маску и сделаться самим собой, а не для того вовсе, как им казалось, чтобы постоять в задумчивости над материнской могилой. Впрочем, разыгрывалась коллективная комедия; действовал массовый гипноз, порожденный гнетом традиций, так как большинство присутствовавших на похоронах прекрасно знали, что моя мать была плохой матерью и меня с ней ничто не связывало, и никто не вправе был осуждать меня, что я не питал к ней никаких чувств.