— Рак более тяжелое заболевание, нежели паранойя! Значит — в основе рак, а паранойя — сопутствующее страдание, не главное, не основное. Главное — рак. Значит, жалоба за вами!
Так и осталась жалоба за ней. А еще через год, при утверждении плана онкологического института по науке, она извлекла это письмо на свет и обрушила его на голову директору Сидоренко:
— Что происходит у вас под носом! Безобразие! Куда смотрите!
Она уже 25 лет работала в министерстве, каждый день за письменным столом. Она — столоначальница: входящие, исходящие, бумажки, папки, тесемки. При помощи жалобы Ивановой она обозначает свое присутствие и озабоченность на коллегии. И как изображает! Сорок восемь научных тем, из них кооперированных 18, международных — столько-то, так все исчезло на этот момент, похерилось куда-то, за параноидным письмом Ивановой уже ничего не видно. Оно как дьявольская скрижаль — и в сердцах, и в думах, и в воздухе самом! Слава богу, министр их на землю возвратил, и тогда только они о науке заговорили…
Все это мы хорошо знаем, хорошо помним и страшимся. Мы думаем и говорим друг другу:
—Если даже заверенный психиатром параноидный бред Ивановой такое действие произвел, то что же будет теперь, когда Войченко напишет! С повадкой демагога! Аргументированно! Артикулированно! Задушевно! И честно!
Что же это-шаги командора? О, ужас… О, ужас… О, ужас…
Нет, слишком торжественно, красивости много — средневековье.
Сорок второй год. Я лежу на земле. От самолета отрывается черная точечка, она летит, приближается — мне в глаз, в зрачок! Свист. А-ах! Не в меня!
Нет, не так остро, а длиннее, томительней. Что же это?
— Да не думайте вы, бросьте, — говорит Алла Григорьевна. — Поручите этих людей мне. Все будет хорошо, вот увидите. Все будет хорошо, — повторяет она и улыбается.
И отсекает меня от них, наводит мосты и контакты, лаской, улыбкой, любовью она врачует пещерные их инстинкты, мягко парирует провокации. По совету Юрия Сергеевича направляем «карбункулов» в институт на консультацию, чтобы назначения были уже институтские, не наши. Тогда нас нельзя обвинить, что мы неправильно их лечим. По этому пути комиссии идут особенно охотно. Лечение не столь наука, сколь искусство, здесь бить легко. Это как, например, критик может облаять картину или книгу. И еще предполагалось: их укротит величие института, «Открытый прием», толпы благоговеющих, цветы… Но человек у нас предполагает, а психопат располагает. Эти двое прибыли почему-то поздно вечером. Прием закончился давным-давно, врачи разошлись. Старуха и дочь-инвалидка принялись колотить в закрытые двери. Опрокинув санитарку-ключницу, они ворвались в опустевшее здание с истерическими криками, с визгом, ревом. Все живое попряталось, позапугалось. А эти двое разогревали друг друга на вопле, на выдохе. И еще их вдохновляло то обстоятельство, что сюда они приехали на такси — потратились зазря…
Ну, теперь держись. Мне тошно стало от этих известий: бесы во тьме… На другой день, в воскресенье, я позвонил Алле Григорьевне, передал ей последние новости. Она сказала:
—А вы не волнуйтесь, у вас своих дел достаточно. Это мое дело, вы же их мне поручили. Вот только позавтракаю и схожу к ним, они рядом живут — соседи, так мы по-соседски… Ха-ха, — смеялась она, лукаво и бодро, — не сомневайтесь, не волнуйтесь, успокойтесь! — повторила она, попрощалась и повесила трубку.
В понедельник рано утром она позвонила мне домой:
— Дело налаживается постепенно, я веду большую дипломатию, вы же знаете, какой я дипломат. Только прошу у вас разрешения опоздать сегодня на работу, у меня боли небольшие за грудиной и…
— Что вы, что вы, — перебил я, — сейчас же ложитесь, о работе — ни слова! Сердечные боли — значит, полный покой!
— Спасибо Вам, — сказала она, — Вы такой добрый! А насчет этих не волнуйтесь, я чуть полежу и договорю их.
Ее положили в больницу, потому что боли усилились. А еще через день она мгновенно умерла от разрыва сердца на фоне тотального инфаркта задней стенки левого желудочка. Провожать ее пришли сотни людей, весь дом, вся улица, пациенты, знакомые. Сквозь эту толпу во дворе я пробился к самому гробу, взялся рукою за край, смотрю на лицо. Когда разрывалось ее сердце, на лице отразилась дикая боль, которая и застыла в смертной маске. И страх, и растерянность, и обида… Это ко мне: я поручил ей это! Я! Алла Григорьевна, Вас не вернуть… Алла Григорьевна, Вас не вернуть… Аллаааа….
Кто-то резко трясет меня за рукав сзади или сбоку. Я оборачиваюсь. Нос в нос, глаза в глаза: дочка-инвалидка Войченко. Ее губы шевелятся, слышу звуки, слова:
— Так и знала, что найду Вас здесь. Так и знала. А мой вопрос не решен, в институт зря проездили. Надо решать, сколько ждать можно! Сколько можно ждать? А?
Тут я бросаю свое ничтожное перо. Шекспир, Данте, Достоевский, возьмитесь, опишите, чтобы поняли люди, чтоб они узнали и содрогнулись. А я чуть передохну и дальше пойду.
Куда же мне теперь? На юбилей, чтобы развеяться. Тридцатилетие окончания института.
Мы вновь — юные студенты. Мы сбросили морщины, убрали животы.
А медики пешочком,