Характеризуя обстановку, сложившуюся в исторической науке в это время, В. Поликарпов писал: «В первой половине 80–х консерваторы показали себя в организации под видом научной дискуссии загонной охоты на историка Киевской Руси И.Я. Фроянова, в случае с «хрущевской» статьей в «Вопросах истории» и со скандалом из–за статьи Е.А. Амбарцумова, посвященной наводящему на размышления сопоставлению политического кризиса 1921 г. в ленинской России с текущим кризисом в Польше Ярузельского: ставился «крамольный» по тому времени вопрос о возможности политических кризисов в социалистических странах»
[650]. Дискуссии в исторической науке не прекращались всю историю советской власти. Но время от времени они приобретали политическое значение. Партия, позволяя дискуссию вне «запретных зон», стояла на страже своих позиций: «пятичленной» формационной теории, истории коммунистического движения, революции и Советского Союза.Обычно конфликты и «скандалы» начинались не в результате наступления охранителей, а после попыток ученых «проверить на прочность» прочерченный властью рубеж дозволенных исторических изысканий. Несмотря на «загонную охоту», преступившие черту продолжали успешную научную деятельность.
Углублялся и анализ советского общества – как выяснилось, пока не социалистического и к тому же противоречивого, экономист А. Аганбегян открыто писал о «кризисе традиционно сложившихся в обществе организационных структур, которые… не удовлетворяют современным требованиям и становятся тормозом хозяйственного развития»
[651]. В 1983 г. руководимый Аганбегяном журнал ЭКО после серии опубликованных им «сомнительных» материалов отделался критикой со стороны обкома, которая не вела к «организационным выводам» [652]. Журналы ЭКО, «Век ХХ и мир», «Новое время» и другие, в которых публиковались реформисты различного социального положения (в том числе и будущие советники перестроечного руководства КПСС), были не только трибуной и клубом, но и лабораторией, в которой реформистские идеи адаптировались к «рамкам дозволенного».По новому теперь ставится и проблема насилия, войны и мира. А. Адамович говорит о фашизме, а подразумевает советскую историю: «Когда–то Достоевский подставил подножку безоблачной логике «арифметического гуманизма», который увлеченно подсчитывал, сколько голов не жалко ради счастья миллионов обиженных и униженных. Сколько же не жалко? Ста голов, тысячи, ста тысяч? Ну, а если эти сотни и тысячи абстрактных единиц взять да и персонифицировать: не просто единица, а ребенок! Ради вас, счастья вашего будет замучен один–единственный ребенок! Примете вы, лично вы свою порцию счастья? Или может быть вернете билет — как Иван Карамазов возвращает самому Богу!»
[653]Чтобы не было сомнений, на что намек, А. Адамович упоминает жертвы репрессий 1937–1938 гг. Продолжая свою мысль, Адамович утверждает культуру ненасилия: «В одной из дискуссий мой оппонент возразил: «Если идти до конца в утверждении принципа «не убий!», то надо будет сказать и такое: «Умри, но не убий!» И ведь это не абстрактные разглагольствования. Вопрос этот — острый, из «крайних», предельных, но неизбежных для гуманиста нашего времени». Да, именно так: «Умри, но не убий!»” [654]. С точки зрения советских военных это — явное пораженчество.В апреле 1983 г. в Минске прошла литературная конференция «Военная литература и ядерная эпоха», на которой Адамович, покритиковав американских империалистов, начал говорить слова, с марксистско–ленинской идеологией несовместимые: «Судьбами, жизнью и смертью человечества, всего человечества — вот чем сегодня измеряется высшее благо, добро и, соответственно, высшее зло. Там, на этой высоте, и абсолютный нравственный закон.
Не убий человечество! — ничего нет и быть не может, что этот закон ограничивало бы, сужало…