Диссидентское идеологическое поле было общедемократическим. Либералы и даже консерваторы–антикоммунисты занимали в нем сильные позиции. Куда более сильные, чем марксисты (в этом Б. Кагарлицкий безусловно прав). Но (и в этом прав Г. Павловский), как советские люди, многие идеологи диссидентов с опаской относились к экономическому либерализму (мы видели это на примере взглядов Ю. Орлова). Диссидентский идеологический мэйнстрим в наибольшей степени соответствует нынешнему социал–либерализму, попыткам совместить капитализм и полноту социальных гарантий. Строго говоря, такая социал–демократия ближе к либерализму, чем к социализму (хотя и не любит это признавать). Но диссидентские поиски «влево» не ограничились социал–либеральными рамками. Не будем забывать, что журнал «Поиски» опубликовал текст В. Ронкина и С. Хахаева, который предлагает концепцию социализма, выходящую за рамки идей конвергенции, социального государства, индустриального общества вообще.
«В условиях тоталитарного режима открытость независимой общественной позиции при полной беззащитности от преследований грозит, казалось бы, немедленным крахом. Однако правозащитное движение именно вследствие открытости показало себя неожиданно эффективным — его призыв был услышан и внутри страны, и за ее пределами… — считает Л. Алексеева. — Правозащитное движение, начавшееся в Москве в узкой интеллигентской среде, вышло за ее пределы, распространилось по стране, проникло в другие социальные слои…» [750]Парадокс кажущийся. Диссидентское движение потому и смогло открыто развиваться, что действовало не при тоталитарном, а при авторитарном — более терпимом, режиме. Отчасти это движение было даже необходимо государству — как прибор, определяющий силу давления в котле. Оно вбирало в себя недовольных радикалов изо всех слоев общества. Но массовым так и не стало, хотя периферия движения была достаточно велика.
«В брежневский период за слово в приятельской компании уже не сажали или, скажем так, это не было настоящей причиной посадки, а лишь изредка поводом для нее. Поэтому круг общения диссидентов мог расширяться, поскольку это позволяли технические возможности: ведь не было залов и публичных объявлений о встречах. Но были квартиры, были связи с другими городами и довольно широкие связи», — пишет П. Волков [751].
Диссиденты надеялись, что они провозглашают то, что думает по крайней мере большинство интеллигенции. Как пел Ю. Ким,
На тыщу академиков и член–корреспондентов,
На весь организованный культурный легион
Нашлась лишь эта горсточка больных интеллигентов,
Чтоб выразить, что думает здоровый миллион.
Между тем «горсточка больных интеллигентов», шокировавшая своими действиями не только большинство советских граждан, лояльных режиму, но и сам «здоровый миллион», испытывала сложные чувства по поводу своей исключительности. «Особенно трудно жить полуотщепенцем, в полуотрыве от массы, не порывая своих связей с ней, не замыкаясь в свою секту» [752], – признавал Г. Померанц. Большинство диссидентов не выдержало этого испытания, предпочитая свой ясный и очевидный мир полной противоречий советской действительности. И это углубляло изоляцию от «внешней среды».
Настроенность на изоляцию становилась одной из важнейших черт, формирующих структуру диссидентского движения. Л. Алексеева вспоминает, что в конце 70–х гг. «ядро московских правозащитников составляли зачинатели этого движения, рассматривавшие его как чисто нравственное противостояние, не имеющее каких–либо политических целей, в том числе целей вербовки сторонников. Они не ставили перед собой и цели расширения движения, распространения его на другие социальные слои, как это имело место в Польше, а когда это произошло само собой, без их усилий, не оценили этого и отшатнулись от чужаков» [753]. В этом — ключевое различие диссидентов и следующего поколения оппозиции — политических неформалов.