Матерьялизм есть термин столь же односторонний, сколько и демократизм, например; последний имеет смысл только юридический, а первый – только философский. Можно быть материалистом и не верить в земное благоденствие и даже не любить его. Любопытно, что из поэтов многие были материалистами; но всеобще-сухой эвдемонии все они, видимо, терпеть не могли. Нигилизм еще хуже; во-первых, Кельсиев" еще прежде меня хорошо возражал, что это слово значит отрицание всего, а люди, которых прозвали нигилистами, имели хотя бы и ложный или вредный идеал, но очень ясный, положительный: республика, атеизм, экономическое равенство… А во-вторых, слово «нигилизм» соединилось в наших русских привычках и представлениях, с легкой руки Тургенева, с чем-то отчаянным, свирепым, всеразрушающим, сибирским, революционным…
Но нигилистов таких бурных мало везде, а эвдемонистов множество, и очень честных, скромных, везде таящихся, пишущих, служащих, торгующих, [99] даже… даже… у нас, в России, я боюсь, в среде молодых людей, одетых в рясу иереев…
Эвдемонизм – это вера в то, что человечество должно достичь тихого, всеобщего блаженства на этой земле.
Разве только революционеры и государственные преступники верят этому идеалу? Не служат ли ему тысячи людей везде полусознательно, подкапывая наивно то один, то другой оплот, то из честолюбия личного и моды, то из вялого и незоркого добросердечия.
Прогрессист, пожалуй, в известном смысле может вовсе не быть эвдемонистом.
Например. Православный человек может думать так: «За днем следует ночь, за ночью опять утро. Теперь вечер… Итак, если поток уже неотвратим, то пошли, Бог, чтобы скорее уже настала ночь, чтобы я видел зарю возрождения той Веры, которую я считаю истинной. Ибо, даже говоря исторически, лучше ее не было и не будет на земле… Вперед! Вперед! Слава Богу!..
Умеренные эвдемонисты ужаснулись горящего Парижа. Либерал-эвдемонист Жюль Фавр[100] послал циркуляр, повсюду привлекший внимание монархических правительств на замыслы международной ассоциации, желающей тоже общего блага, но не по-фавровски.
Ренан простирает с отчаянием руки к католическому прошедшему Франции… Тем лучше. Вперед, вперед!..»
Запомни же, прошу тебя, это имя новой веры, обещающей всебуржуазный, всетихий и всемелкий Эдем на нашей до сих пор еще, слава Богу, как будто бы капризной и причудливой земле.
Цель – всеобщая польза, понятая как всеобщее, внутреннее, субъективное довольство; средства – у дерзких – кровь, огонь и меч, словом, новые страдания; у осторожных, лицемерных или робких – проповедь однообразного реализма, всеобщего ограниченного знания, всеобщей бездарности и прозы!
Если бы я хотел все это забыть здесь, на Афоне, то не мог бы.
Субъективный эвдемонизм есть в высшей степени антитеза христианского аскетизма, как я уже сказал.
И тот и другой имеют в виду прежде всего личность, душу человеческую (индивидуума); но один говорит: все на земле и все для земли; а другой – ничего на земле; ничего для земли. «Царство Мое не от мира сего!»
И в то же время (какая странная игра идей! Какое перекрещивание исторических законов!) – в то же время аскетизм христианский подразумевает борьбу, страдания, неравенство, то есть остается верен феноменальной философии строгого реализма; а эвдемоническая вера мечтает уничтожить боль, этот существенный атрибут всякой исторической и даже животной феноменальности… Христианство сообразнее на практике и с земной жизнью, чем эти – холодные надежды бесполезного прогресса!
Письмо 3-е
Я очень люблю отыскивать у наших светских поэтов православные христианские мотивы. Ты уже заметила, я думаю, из моих прежних писем.
У Кольцова, у Пушкина их много. Но у Лермонтова больше всех. «По небу полуночи Ангел летел» – прекрасно, но христиански не совсем правильно. В нем есть нечто еретическое; это идея о душе, приносимой извне на эту землю «печали и слез». Это теория Платона, а не христианское понятие о появлении души земного человека впервые именно на этой земле.
Зато «Молитва», «Ребенку», «Ветка Палестины», некоторые места из «Купца Калашникова», из самого «Демона» могут выдержать самую строгую православную критику и благоухающей поэзией своей могут сделать иному сердцу больше пользы (видишь, как это понимание пользы шатко: статистик твой скверный сказал бы – вреда), больше пользы, я говорю, чем многие скучные проповеди.
Есть у Лермонтова одно стихотворение, которое ты сама, я знаю, любишь… В нем надо изменить одну лишь строку (и, мне кажется, он сам изменил бы ее со временем, если бы был жив), и тогда оно прекрасно выразит состояние моей души теперь. Без этого изменения, сознаюсь тебе, оно теперь было бы мне противно, ибо напомнило бы мне все то, о чем я так рад забыть:
Да! Для меня теперь жизнь на Афоне почти такова.