И надо же так случиться, что в это время возьми и помри Рая Янич. Батюшке некуда деваться, обязан он отпеть покойника, нельзя же человека без отпевания хоронить. А теперь представьте себе, что это были за похороны! Пришли все, от мала до велика, но не для того, чтобы почтить покойника, который был человеком склочным и не в ладах со многими; люди пришли, чтобы собственными глазами посмотреть на попа, до тех пор не казавшего носу из дому.
Похороны получились, разумеется, совсем не такие, какие приличествовали бы доброму христианину. Смех один, а не похороны, и оттого каждый чувствовал на душе грех и трижды крестился у могилы, шепча про себя: «Прости меня, господи!»
А отец Пера, несмотря на то, что припекало солнце, закрутил шею шалью и с одной стороны поднял ее до самого уха (с той самой, где не было бороды). Он пел за упокой души Раи, но не так громко, как прежде, а больше шипел, как гусак. И шел робко, как невеста под венец, и смотрел несмело, как девушка, в первый раз глядящая в глаза парню.
Батюшкин позор не остался, разумеется, в пределах села Прелепницы, молва пошла по всем селам, а Радое, конечно уж, постарался, чтобы о нем узнали и в округе, а из окружного управления весть о позоре была послана в белградский духовный суд. Отца Перу вызывали несколько раз к окружному протопопу – допрашивали, расследовали и наконец вызвали в Белград на суд.
Так вот однажды и оказался батюшка в Белграде.
С лысой стороны взросла у него небольшая борода, другую сторону он чуть подкромсал и опять обрел приличный вид. С собой он взял смену белья и трех зарезанных и хорошо очищенных, обсмоленных поросят для членов духовного суда. Прибыл дня за четыре до суда, чтобы обойти судей, познакомиться с обстановкой и постараться облегчить свою участь по мере возможности.
Так как до суда еще оставалось время, однажды утром батюшка решил исполнить тот свой долг, к которому обязывала его и дружба, и пастырское сознание. Помня обычай приносить подарки арестантам и больным, батюшка купил три пачки табака и пошел в верхний город навестить старосту.
Встреча была трогательной и весьма живописной. Крепко обнялись батюшка в черной рясе, разодранной на чердаке, и староста в белой арестантской одежде, которая, впрочем, сидела на нем весьма недурно. Объятия были долгими. Кто знает, не вспомнили ли оба в ту минуту свою давнюю ссору и слова старосты:
«Ну и ну, поп, дай нам бог обоим долгой жизни, авось увижу, как тебя расстригать будут!»
На что ему батюшка тогда же ответил:
«На свете всякое бывает, но что я увижу тебя в кандалах, вот это я знаю твердо, как „Отче наш“!»
И вот они обнимаются, староста в арестантской одежде и батюшка в канун того дня, когда его будут расстригать.
Батюшка пробыл у старосты долго, потому что тот подробно расспрашивал о селе, о людях и жизни тамошней, а потом рассказал о своих планах на будущее:
– Как только вернусь из тюрьмы, выставлю свою кандидатуру в депутаты скупщины.
Простившись, батюшка пошел навестить одного из членов духовного суда. Сел он в трамвай у самого Калемегдана, и вы можете представить себе, как он изумился, когда к нему подошел кондуктор. Вместо того чтобы купить билет, батюшка вскочил с места и обнял кондуктора.
– Неужто это ты? – воскликнул пораженный батюшка.
– Понимаешь, поехал я было в Германию, – сказал ему писарь, – а здешняя электростанция пристала ко мне и говорит: «Погоди, оставайся здесь, ты нам нужен!» Я говорю электростанции: «Мне за границу надо!» А электростанция пристала, как банный лист, шагу ступить не дает, вот я и остался!
Батюшка дважды проехался до Дорчола и обратно, все разговаривал с писарем, который и направил его к гадалке госпоже Маре, чтобы она ему все, как есть, сказала – и что будет, и чем суд кончится.
Вот с чем к концу романа пришли батюшка, староста и писарь; недаром же в народе говорят, что бог ни у кого в долгу не остается.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ, которую читатель прочтет с особым удовольствием, потому что это глава последняя