Насколько Стивену было видно, других посетителей в пабе не было. Бармен, тучный, неповоротливый человек, стоял спиной к залу, переставляя что-то на одной из полок. Проще всего было бы зайти, заказать выпивку, приглядеться поближе. Но делать этого не хотелось. Стивен стоял, держась рукой за стену, чувствуя ободряющее прикосновение к теплой поверхности. Вдруг, с разрушительной стремительностью внезапной катастрофы, все изменилось. Ноги его ослабели, в животе прокатилась холодная волна. Стивен смотрел женщине прямо в глаза и теперь знал, кто она. Женщина глядела в его сторону. Мужчина все говорил, что-то настойчиво подчеркивая, но она продолжала смотреть. На лице ее не было ни любопытства, ни изумления, она просто отвечала взглядом на взгляд Стивена, слушая своего спутника. Женщина рассеянно кивала, один раз повернулась, чтобы вставить замечание, а затем снова посмотрела на Стивена. Но она не видела его. Ничто в ее лице не указывало на то, что она осознает его присутствие. Женщина не старалась не замечать его, она просто глядела сквозь него на деревья за дорогой. Она и не глядела вовсе, она слушала. Чувствуя, что поступает глупо, Стивен поднял руку в неловком жесте, то ли пытаясь привлечь ее внимание, то ли посылая привет. Это не произвело впечатления на молодую женщину, которая – Стивен в этом не сомневался – была его матерью. Она не видела его. Она слушала то, что говорил его отец, – теперь Стивен узнал знакомые движения ладони, которыми тот подчеркивал каждое свое слово, – и не могла видеть сына. Холодное, детское уныние охватило Стивена, горькое чувство покинутости и щемящей тоски.
Может быть, он заплакал, отшатываясь от окна, может быть, захныкал, как ребенок, проснувшийся среди ночи; со стороны он мог показаться угрюмым и задумчивым. Воздух, в котором он двигался, был темным и влажным, сам Стивен был легким, словно из невесомой материи. Он не помнил, как шел обратно по дороге. Он провалился куда-то вниз, беспомощной каплей падал в пустоту, поддался безмолвной силе, протащившей его по невидимым извивам, поднялся над деревьями и увидел горизонт далеко внизу, одновременно устремляясь через извилистые туннели подлеска, сквозь сырые мышечные шлюзы. Его глаза увеличились и стали круглыми, веки исчезли, во взгляде застыла отчаянная, протестующая невинность, колени стали расти и достигли подбородка, пальцы превратились в чешуйчатые перепонки, жабры отбивали секунды настойчивыми, беспомощными ударами сквозь соленый океан, поглотивший верхушки деревьев и бурливший между корней; и под плачущие, зовущие звуки, издаваемые, видимо, им самим, в сознании его сложилась единственная мысль: ему некуда идти, ему не воплотиться ни в одном мгновении, его не ждут, для него нет ни места назначения, ни времени прибытия; и, неистово пробиваясь вперед, он оставался недвижим, он стремительно вращался вокруг неподвижного центра. И за этой мыслью открылась печаль, не принадлежавшая ему лично. Она насчитывала сотни, тысячи лет. Она увлекала его и бесчисленное множество других, подобно ветру, приминающему траву в поле. Ничто не принадлежало ему: ни усилия, ни движения, ни зовущий плач, ни даже сама печаль – ничто не принадлежало никому.