Пауль стоял подле Чани, в полутьме внутренней части пещеры. Он все еще ощущал вкус полученной от нее порции пищи – небольшой, обернутый в листья комок мешанины из птичьего мяса и крупы, приготовленной на меде с Пряностью. Положив его в рот, он понял, что никогда прежде ему не приходилось есть пищу с такой концентрацией Пряности, и даже испугался. Он-то знал, что может сделать с ним Пряность, – помнил еще, какая перемена постигла его под ее влиянием, отправив его разум в бурю пророческих видений…
– Би-ла кайфа, – прошептала Чани.
Он посмотрел на нее – и увидел тот благоговейный страх, с которым фримены внимали словам его матери. Только тот, которого звали Джамис, держался в стороне, скрестив руки на груди.
– Дуй йакха хин манге, – шепотом проговорила Чани, – дуй пунра хин манге. Два глаза есть у меня. Две ноги есть у меня.
И она потрясенно посмотрела на Пауля.
Тот глубоко вздохнул, пытаясь успокоить бурю в груди. Слова матери наложились на действие Пряности, и ему показалось, что ее голос взлетает и падает, словно тени от костра. А кроме того, он чувствовал налет цинизма в ее голосе – кто-кто, а он хорошо ее знал! – но сейчас ничто не могло уже остановить перемену, начавшуюся с этого кусочка пищи.
Ужасное предназначение!
Он уже чувствовал его – то сознание расы, от которого он никуда не мог уйти. Пришла знакомая обостренная, кристальная отчетливость. Нахлынул поток данных, сознание заработало с ледяной четкостью. Он осел на пол, прижался спиной к камню стены и позволил себе отдаться этой волне. А она несла его в то пространство, лишенное времени, откуда он мог видеть это время, лежащие перед ним возможные пути; туда, где веяли ветры грядущего… и ветры минувшего. Казалось, один его глаз устремлен в прошлое, другой – в настоящее… и еще один – в будущее; и так, тремя глазами, смотрел он на время, обращенное в пространство.
Он почувствовал, что есть опасность перегрузки, что можно «перегореть», – и постарался держаться за настоящее, за миг «сейчас», тот неуловимый миг, в который «то, что есть», окаменевало, превращаясь в вечное «было».
Стремясь охватить настоящее, он ощутил вдруг – впервые, – как в тяжелое постоянство временного потока вмешиваются его меняющиеся течения, волны, водовороты, валы, приливы и отливы – точно кипение прибоя, бьющегося о скалы. Этот образ подтолкнул его к новому пониманию своего пророческого дара, и он увидел причину и «слепых зон», и ошибок в своих предвидениях. И это напугало его.
Предвидение, понял он, было озарением, но таким, которое воздействовало на то, что оно же и озаряло. Источник сразу и точной информации, и ошибок в ней. Вмешивалось что-то вроде принципа неопределенности Гейзенберга: для восприятия картины грядущего требовалась какая-то проникающая туда энергия, а эта энергия воздействовала на само грядущее и – изменяла его.
А видел он сопряжения событий в этой пещере, бурление бессчетного числа вероятностей, сходящихся здесь, – и самое, казалось бы, пустяковое действие вроде движения века, или неосторожно вырвавшегося слова, или даже одной-единственной песчинки, отброшенной с ее места, – воздействовало на гигантские рычаги, протянувшиеся через всю Вселенную и способные изменять ее. И он видел насилие… и исход его зависел от такого количества переменных, что малейшее движение резко меняло его.
Это видение ужаснуло его – хотелось застыть в неподвижности… но и это тоже было бы действием, действием со своими последствиями.
Бесчисленные варианты будущего изливались из этой пещеры. И, прослеживая эти ветвящиеся тропы, на большей части их видел он свой собственный труп и кровь, вытекающую из глубокой ножевой раны.