И с Серафимом обо всем сговорились, и на следующее утро игумен Пахомий велел запрячь лошадку и по тряской дороге, по выбоинам и ухабам отправились в путь. А может быть, птли пешком – Пахомий впереди, а Серафим и Исайя следом. Солнце припекало, и над дорогой зыбилось знойное марево, зависали стрекозы, блестя слюдяными крыльями, гудели мохнатые, бархатистые, с золотистыми крапинами шмели, и в синем небе заходился страстной истомой жаворонок. Признаться, точно мы не знаем, как это было, – шли пешком или ехали: исторические источники не сообщают нам столь мелких подробностей, но для нас так важно, что это – было, а бытие, жизнь решительно не терпит пустот. Напротив, оно стремится к наполненности, насыщенности всем – и главным и второстепенным, поэтому нам не обойтись без подробностей – без стрекоз, шмелей и жаворонков. Без них история – утраченное время, мы же стремимся к истории как времени обретенному и поэтому с помощью романного метода синтезируем то, что другие разлагают на части и подвергают пристальному анализу.
Глава четвертая. У постели больной
Мы слышим стук в дверь. Стук не дробный, торопливый, как скороговорка, – два-три раза костяшками пальцев, а мерный, четкий, внушительный. Он призван обозначить, что за дверью не те, кто бывает здесь по-свойски, часто, почти каждый день, но гости особенные, редкие, долгожданные. Тук… тук… тук… тук…Всем кулаком, крепко сжатыми, стиснутыми пальцами. С расстановкой. С оттяжкой. Это игумен Пахомий склонился над дверью матушки Александры, хотя какая там дверь – дверца, рассохшаяся, перекошенная, на одной петле, со щелями меж досок в два пальца. Да и келья скорее на нору похожа. Узкие ступени ведут вниз, маленькие, тусклые оконца на уровне земли, и тянет чем-то сырым, замшелым, заплесневелым, как из погреба.
У послушниц обители келья и то с виду получше, добротнее, просторнее, с крылечком и окна пошире, а уж гостиничка, для странников построенная, по здешним меркам – хоромы. Жилье же самой начальницы самое скудное, сирое, бедное – ей во смирение. И – бывшая полковница, барыня, хозяйка имений, добра палата – ныне одета, как простая крестьянка: юбка, платок, на ногах лапти, из лыка плетенные. Берется за самую грязную работу, ничем не гнушается, не брезгает. Хлев чистит у здешнего священника отца Дертева, отскребает от ссохшегося навоза; стирает в корыте белье, стряхивая с рук мыльную пену и устало вытирая ладонью лоб. Крестьяне во время страды оставляют под ее присмотром маленьких, белоголовых детей, и она их с ложки кормит, на горшок сажает, сопливые носы утирает.
Не барыня, а всем прислуга. Добровольная раба.
– Матушка, к вам можно?
Игумен Пахомий прислушался, кто отзовется – сама или келейница ее Дуняша, вечно при ней. Нет, сама отозвалась, голос совсем слабый, глуховатый, дрожащий:
– Кто там?
– Да свои, Саровские…
– Заходите. Уж не чаяла кого дождаться.
Спустились по ступеням. Пригнувшись под низкой притолокой, вошли. Сзади захлопнулась дверь – замигала лампадка под образами. Шмыгнула под ногами мышь. Игумен Пахомий притопнул, чтобы ее пугнуть, и она спряталась в старый валенок, лежавший у печки. Перекрестились на образа. Осмотрелись. Темно, комнатки крошечные, и повернуться-то негде. Первая – вроде приемной, столик, лавка, на подоконнике икона первомученика Стефана, здесь же некогда явившаяся, чудом обретенная. Сама матушка Александра – во второй, поменьше, сплошь до потолка увешанной иконами. А оттуда особая дверца ведет в чуланчик, крошечный, где в углу лишь Распятие, и вдвоем не протиснешься, во весь рост не разогнешься – место для уединенной молитвы, земных поклонов и горячих слез.
Сколько их тут пролито!
Матушка Александра и вправду больна, лежит, руки вытянуты поверх одеяла. Видно, как ей худо: вся иссохла, осунулась, тени черные под глазами, нехорошая желтизна разлита по лицу, и бескровные губы сомкнуты, почти синие. Наверное, и впрямь недолго осталось, а ведь когда-то была неутомимой и в трудах, и в молитве. Обычно-то у нее в изголовье камень, холстинкой покрытый, а тут все же хоть и тощая, но подушка. Значит, очень худо. Совсем плоха матушка.
Еще не разглядев толком, что за гости, какие именно Саровские, все-таки немного оживилась, кровь к лицу прилила, запекшиеся губы с трудом зашевелились:
– Радость-то какая – приехали. Не умру, не повидавшись. – Она задвигала локтями, пытаясь подобрать под себя подушку, вскарабкаться, приподняться.
– Дела не отпускали, заботы монастырские. Уж простите.
– За делами-то иной раз и душу свою забудешь. Ты, отец Пахомий? – Силилась разглядеть, подаваясь вперед, опираясь о локти.
– Я, я, многогрешный… – Прижав ладонь к сердцу, он поклонился. – Уж простите…
– Вот что значит: давно не виделись – на
– Да вот сама смотри…
Отец Пахомий помог, поддержал ее за спину.
– А, отец Исайя и Прохор…
– Да он уже три года как Серафим.
– Кто постригал?