Мы почти не сократили приведенный отрывок, да его и нельзя сократить, несмотря на то, что беседа много раз печаталась и, казалось бы, читателю хорошо известна. Все равно надо перечитать – не столько для того чтобы обнаружить упущенную мелочь, что-то еще узнать, уяснить для себя, а для того чтобы заново пережить, как мы переживаем случившееся с нами событие. В сцене беседы, которую ведут Серафим и Мотовилов, нет ничего второстепенного – все одинаково важно и значимо. И сами слова Серафима, и то, с каким оттенком голоса, с каким выражением – улыбкой на лице – они произнесены. И в словах, и в голосе нами сразу угадывается некая уклончивость, недосказанность, затаенная игра. Игра в недопонимание. Серафим, видите ли, нарочно спрашивает. Знает, но спрашивает. «Да ведь мы в лесу сидим. Какая же может быть тут теплота?». Ах, какой наивный! Словно испытывает, исподволь подводит к осознанию чего-то очень важного, недаром трижды повторяет вопрос: «Что вы чувствуете?» Мотовилов всякий раз подробно отвечает, но Серафиму словно бы мало… и он снова… снова…
Почему для него это так важно? «Этак, батюшка, не всегда и великим пустынникам являет Господь Бог милость Свою». Вот оно что! Пустынникам не всегда являет, а Мотовилову, хотя и глубоко верующему, но светскому человеку (Казанский университет закончил по факультету филологии), – явил. Явил-таки небывалую по своим щедротам, неслыханную милость. Приобщил его Святому Духу. Вот и надо, чтобы он прочувствовал все до конца и запомнил, чтобы в сознании запечатлелось, навек сохранился оттиск. И пусть себе сравнивает разлитое вокруг благоухание с духами, которыми его прыскала матушка, а тепло – с жаром от каменки: так ему легче, ведь небывалое это для него явление, сошествие Духа… ну и пусть, пусть, никто всуе не упрекнет, не осудит.
Но столь же важно для Серафима, чтобы Мотовилов не только запомнил, но и – рассказал. Прямо он об этом не просит, никаких наказов не дает: ты уж, батюшка, будь любезен поведай там при случае… Нет, ничего подобного, но при этом учтем: беседа сначала назначается, потом переносится – для нее явно выбирается самый подходящий момент. Иными словами, она тщательно
Кажется, мы столкнулись с неразрешимой загадкой, тайной…
Но что-то начнет проясняться, лишь только мы поймем, что для самого Мотовилова беседа с Серафимом – утешение: «Эта благодать Божия благоволила утешить сокрушенное сердце ваше, как мать чадолюбивая, по предстательству Самой Матери Божией…». Вот она разгадка. Ведь Мотовилов – человек несчастнейший, страдалец, гонимый, невинно осужденный, вынужденный терпеть за веру. И минует всего лишь сто лет (1831–1931), и таких, как он, будут миллионы, – миллионы мучеников. Вот их-то Святой Дух и будет утешать, когда повезут в столыпинских вагонах по лагерям, поведут расстреливать, поставят под дула винтовок, скомандуют: «Пли!» Потому-то и свидетельство Мотовилова о Святом Духе столь избыточно, выпукло, осязательно, достоверно – без всякой таинственной дымки, завуалированности неопределенности, зыбкости. Оно ведь не для пустынников: какие там пустынники в тридцатые – сталинские – годы. Оно – для зэков, для «лагерной пыли» – тех, что в бараках, на нарах, по карцерам и казематам. И сравнение с духами и каменкой тоже для них, для будущих поколений, угаданных и предсказанных Серафимом.
Глава шестнадцатая. Утренний разговор в усадьбеТатищевых
С завтраком немного запоздали, поскольку поначалу накрыли на веранде, но графине показалось, что там слишком холодно. Холодно, даже если набросить на плечи пуховую шаль или укутаться ею по самое горло: все-таки конец сентября, вот и сквозило, и окна понизу слегка затуманились, заиндевели, и в воздухе угадывался пар от дыхания. Какой уж тут завтрак! Графиня велела перенести голубой кофейник и чашки в гостиную, где с утра впервые затопили, за дверцей голландской печки затрещали дрова, и от изразцов потянуло приятным теплом. Но из-за нерасторопной, нанятой лишь недавно прислуги все удручающе затянулось, к тому же, что-то выронили и разбили, как всегда бывает при спешке у наших дурех, и пришлось собирать с пола осколки – к великой досаде графа.
Он в таких случаях не любил ждать, как всегда желая поскорее выпить кофе и закрыться в своем кабинете. Да и кофе остыл (не догадались чем-нибудь накрыть), стал совсем дрянной и невкусный – он попробовал и невольно тошнотворно скривился. Пришлось заваривать заново, а это требовало времени и давало повод для раздражения, которое граф и не попытался скрыть, а наоборот, лишь подчеркнул с выражением язвительной любезности, словно это вызывало откровенное, веселенькое удовольствие. Он натянуто улыбнулся, после чего преувеличенно нахмурил верхнюю часть неестественно высокого и выпуклого лба, как он один это умел, и обиженно втянул тонкие губы.