Неповрежденные уши мои научились уже классифицировать звуки, разделять их и вычленять, складывать и вычитать, делить и множить. Шаги двух мужчин, кравшихся вдоль стены, не удивили и не испугали меня. Люди, несомненно, шли за мной — чтоб перенести в сарай, в дом, в освещенность, где есть теплая вода, пища, бинты, марля. Родные русские люди!
Палка была выдернута из моей руки и отброшена в сторону… «Тихо, с-сука!» — явственно прошипел один из спасителей, хватая меня за плечи. Второй взялся за ноги. Они тут же вновь положили меня на землю, потому что мычание (я стонал от боли) могло выдать их. Оттянули челюсти, запихали мне в рот что-то растительное, травяное, вновь взялись и понесли меня.
Не в дом. Не в сарай. Не к огню и теплой воде. Не к пище.
Они вынесли меня на дорогу и опустили в грязь — аккуратно, с наименьшими страданиями для меня. Они обыскали меня, ничего не найдя, не обратив внимания на узелок. Когда они с руки моей снимали часы, я заметил время, и они тоже отметили его для себя и что-то решили, посовещавшись. Оглушенный болью, я не понял ни слова, но в действиях разобрался, догадался, для чего тело мое переложено ими было поперек дороги. Теперь-то немцы на мотоцикле, не включавшие ночью фару, меня не минуют, наедут, остановятся, потрогают сапогами, подберут или просто пристрелят.
Калитка скрипнула, потом дверь потянулась — и все смолкло. Жить оставалось мне двадцать минут или чуть более.
Безысходная тоска навалилась на меня. В десятках домов спали или бодрствовали люди, близкие мне по крови, по земле, по духу, но сухие глаза мои смотрели в небо, уставясь на звезды, которые были ближе ко мне, чем дома, чем люди. Я не мог исторгнуть из себя ни словечка прощания с теми, кто постоянно жил в моих мыслях и ощущениях, я отсечен был от них и от всех живущих, потому что они, живущие, жили временно, до моей смерти, жить им оставалось меньше, чем мне, они умрут в тот момент, когда я выстрелю, мне же еще сражаться и жить до автоматной очереди, которая прошьет меня и перечеркнет.
О, сладостная минута полубытия, время расторгания связей с живыми, минуты исполнения желаний, не исполняемых никогда! Только я обладал правом вершить суды и творить судьбы, и, впитывая в себя звездный свет, я соединил мать и Алешу, наказав ему приехать к ней после войны. Я и Григория Ивановича пристроил к ним, сделав его большим начальником, с городских или республиканских высот благосклонно взирающим на трогательную картину встречи. И чтоб они не ошиблись в датах поминок и ежегодных минут молчания, я напомнил им сегодняшний день, текущий час и минуты, уже не стучавшие, а журчавшие, ниспадавшие с неба. Небо сужалось, лотком спускаясь вниз и на лоток стряхивая звезды. Полог неба колыхался, и я мысленно чертил по нему два часа ночи с минутами, которых все меньше и меньше.
О мгновения, насыщенные событиями, уплотненные до мига! Клиническая смерть, ощущаемая и осознаваемая, пережитая полно! Чудная секунда, растянутая в эпоху, когда вдруг отступают все земные немощи, когда в чистоте прозрения тело отдаляется, лишаясь болей и страданий, когда плывешь в невесомости чувств, уже отринутых, в парении мыслей, уже не способных осчастливить или оскорбить кого-либо, когда рождается свобода от всех обязательств, взятых при жизни! Восхитительное состояние раздвоения, при котором видишь себя и живым и мертвым — и врозь и вместе!
Но до смерти, мне чудилось, было далеко. Я ждал прихода «мананы», но она мелькнула обрывком где-то и пропала, суля что-то, возможно, избавление от чего-то более страшного.
И вот что странно. Умирал, умер, кажется, душа уже смешалась со звездами (не отсюда ли «звездный час»?), подхватившими меня и потащившими туда, наверх, с точностью до секунды рассчитал уже момент растворения в звездной пыли, крылышки, так сказать, приделал себе, — а все равно верил в жизнь и в грядущие дни, наполненные вдохами и выдохами, биениями сердца, претворением и осуществлением. Мысли текли плавно, от звезды к звезде, ощущения же скакали, спотыкались, и привитая Чехом потребность верить только сущему возобладала вдруг, откинула небо, как одеяло при пробуждении, забугрила землю, сделав ее колкой. К ногам вернулась боль, звуки и запахи хлынули в меня, я мысленно осмотрелся, принюхиваясь и прислушиваясь, узнавая, где источник вселявшейся в меня уверенности, что жизнь не покинет мое тело.
И я нашел источник этот. Он был во мне, отверженном и покинутом, брошенном на растерзание теми, за жизнь которых я сражался. Против меня были немцы и вся страна, бросившая меня на произвол судьбы. А раз так, то я был волен ни с кем и ни с чем не считаться. И немцы, равно как и жители домов этого пригорода, равно как и миллионы людей всего земного шара, ценны тем только, что погребли меня уже, вселили в мои мышцы упругость, сняли боль, сделали тело прыгучим. Уже зная, что буду делать, я развязал узелок, достал «парабеллум» и разыграл в воображении то, что последует через три минуты, через две… Во мне обнаружилось даже некоторое злорадство.