— Ну вот, — говорит он вдруг у меня за спиной, — ну чего ты тут возишься? Чего маешься, сказать не могла, что ли? — Сказать, а кому сказать-то, говорю. — За доктором схожу, говорит. — Это он из сада пришел. Забирает у меня из рук кружку и сажает меня на стул, а сам кастрюлю держит, крышкой накрытую, и ставит ее на буфет. — Не ставь на буфет, говорю, краска облезет. — Пошла ты со своей краской, говорит, но уже потише, и его, говорит, когда-нибудь порублю, буфет этот дрянной, ты о себе лучше думай, а не о буфете. Вот, я тут, это, супу принес, соседка дала, куриный; съешь, а потом я за доктором схожу. — Ой, говорю, и не показывай мне суп этот, все равно есть не могу. — Ты у меня его съешь, черт побери, и доктора я позову, нельзя так. — Ну не ругайся, не груби, не нужен мне доктор, я же говорю, не станет он меня лечить. — Коли не больная, так не станет, а больная, так лекарство даст, — кричит он на меня, а сам с супом своим пристает; снимает с кастрюли крышку, ложку ищет в ящике, и ворчит, ворчит, мол, есть в этом доме хоть одна порядочная ложка, черт побери! — Есть там хорошие ложки, да только не надо ничего, не буду я суп есть, — Как еще будешь, говорит, и пихает в меня суп, я и отвернуться-то никак не могу. — Ой, не надо, не надо, не мучь ты меня! — Ты у меня будешь есть, черт возьми! — Брат, говорю, братец, ради всего святого, не ругайся, — Дьявол ругается, а не я, ешь! — Пришлось проглотить, что он в рот мне влил. Я и вкуса никакого не почувствовала, а как проглотила, так уж и не жалела, что кормит меня силком, пусть его, пока терпеть могу. — Открывай рот, говорит, не изображай мне тут мученицу, это я и сам умею! Ишь, раскисли! Вот съешь суп, и пойду за доктором. — Я мотаю головой, не хочу, мол, тогда он своей ручищей, как клещами, слушает мне макушку, и приходится мне опять глотать; цежу я суп, а у самой слезы выступают на глазах от натуги. — Вот видишь, говорит, видишь. Видишь, какая ты. Видишь, видишь, — Посмотрела я на него, а он плачет. Плачет, и у меня слезы в глазах стоят, смотрим мы так друг на друга, у него в руках ложка дрожит, ну а я ему тогда я говорю, мол, оставь ты меня в покое, зачем мне жить? Зачем нам мучить друг друга, зачем? Оставь ты меня в покое, — Не болтай, говорит. Не болтай. Тебе нужно есть. — Тихо так сказал и заплакал, совсем как в детстве, когда накажут его, или заставят чего делать, или с дерева упадет, в точности так заплакал: рот скривился, слезы ручьем, всхлипывает, губу закусывает, а только сдержаться не может, плачет в голос, плечи трясутся, рука его у меня на макушке слабнет и сползает на затылок, он притягивает меня к себе, грудь у него дрожит, и слышу я, как в груди у него плач булькает; плачет он, завывая, захлебываясь, в одной руке так и держит кастрюлю, другой меня к себе прижимает, лбом в свои тощие ребра уткнул.
А я и рада бы заплакать, горло перехватило, слезы в глазах, да не могу, сил нету.
Все торопятся по домам
Мы как раз собирались закрывать кафе, с самого полудня посетителей почти не было; я без дела торчал у выхода, смотрел через занавеску на улицу, на автобусную остановку; сквозь белую прозрачную ткань казалось, что на улице и повсюду кругом идет снег, хотя уже несколько дней стояла слякотная серая погода. От реки поднимался туман. Никто из пассажиров, вылезавших из автобуса, не забегал к нам, как обычно, выпить кофе или пива; с покупками в магазинной обертке они сразу пересекали дорогу и шли по домам. Некоторые еще только сейчас тащили елки. Чахлые, какие остаются напоследок. У меня уже две недели была елка, я купил ее на рынке и вывесил на холод за окно у себя на пятом этаже, а втащил в комнату только сегодня утром, чтобы жена нарядила ее. Обо всем надо заботиться заблаговременно. Я-то уж ученый, не вчера родился, жизнь научила вовремя доставать все, что необходимо. Не люблю я спешки и неопределенности, даже в пустяках. Я и цветные лампочки выложил заранее из прошлогодней коробки. К вечеру придут наши дети с внуками. Купил я кубики, книжку с картинками, куклу, детскую железную дорогу, все, что надо. По душе мне рождественское настроение, люблю праздничный ужин, нравится запах ели в комнате и как горят свечи. Есть у нас и ясельки с гипсовым младенцем Иисусом, а вокруг него гипсовые Мария и Иосиф, волхвы, пастухи, все из гипса, раскрашенные, и еще гипсовый осел, гипсовая корова — словом, весь Вифлеем; сзади, за красным целлофаном, зажигается лампочка от карманного фонарка, очень красиво. Бывало, всякий раз расчувствуюсь, детство вспомню. Потом мы ставим «Тихую ночь», сын как-то принес пластинку, и мы ее всегда проигрываем, а тут тебе и бенгальские огни — право, нельзя не расчувствоваться, сидишь, а тебя слезы душат, и такую любовь ко всему испытываешь в эти минуты! Вот обо всем этом я и думал, а еще о том, что скоро и дню конец; девушка-буфетчица в пять часов выключила кофеварку, директор подсчитывал кассу, в заднем, «мадьярском», зале мы выключили свет, словом, совсем уже собирались закрывать, как вдруг вошел тот человек.