И тогда раздалась команда: «Фойер!» Автоматы застучали одновременно со всех сторон. Рядом с Сережкой упал какой-то бородач в плаще, за спиной истошно закричала женщина. «Ну, братки, — крикнул Неприметный, — теперь или никогда!» И Сережка почувствовал, как оторвались от земли его ноги — до того стремительно увлекли его за собой Иван Петрович и Сухов, бросившиеся к краю речного обрыва. Все трое скатились с крутого склона, сцепившись в клубок, как большие тряпичные куклы; ослепшие и оглохшие, шумно врезались в густой прибрежный лозняк. Сережка пополз на четвереньках в самую его чащобу и в потемках крепко. ударился лбом о лоб Ивана Петровича. «Живем, браток, живем, — радостно зашептал тот. — Вишь, как стукну-
лись — аж искры!»
Между тем крики и выстрелы доносились сверху все реже, все глуше. Вечер был в полной силе — темный и звездный. Над обрывом бегали немцы, стуча сапогами, посвечивая фонариками. «Отдышались, хлопцы? — спросил Иван Петрович. — Ну тогда от греха подальше, вон на ту звезду, самую яркую...»
— Откуда только силы взялись, — удивлялся Сережка. — В колонне я еле ноги волочил, а тут помчался, как заяц. Правда, меня ненадолго хватило, да Иван Петрович все время на выручке был — за ремень меня тащил... Ты не смотри, Синица, что он хлипкий на вид — выносливый мужик, жилистый...
К рассвету они были уже далеко от города.
Однажды, когда Толик собирался к Сережке, Оля шепнула умоляюще:
— Возьми с собой.
Польщенный ее просительным тоном, втайне радуясь, Толик все же счел нужным нахмурить брови:
— Болтать не будешь?
Оля, засмеявшись, взъерошила ему волосы и юркнула за ситцевую занавеску. Там, на полатях, стоял сундучок, в котором хранилось все, что она принесла с собой из дому. Оля достала иголку с ниткой, две пары чистых отглаженных портянок и кожушок-безрукавку из заячьих шкурок.
— Отцов, — пояснила Оля и улыбнулась виновато: — Хотела дядьке Антону подарить, да у него и своего теплого хватает.
Кожушок Сережка принял с благодарностью. Тряпье, которым он накрывался, грело плохо, он порядком зяб по ночам.
Пока Сережка сидел на соломе, наслаждаясь теплом кожушка, Оля чинила шинель. Пришила полуоторванный ворот, приметала хлястик, болтавшийся на одной пуговице, заштопала прореху под рукавом. Когда дело дошло до портянок, Сережка застеснялся, и Оля повернулась к нему спиной. С помощью Толика Сережка переобулся, а точнее сказать, сбросил с ног вконец истрепавшуюся рвань с пуговицами — остатки гимнастерки, подаренной Иваном Петровичем, и завернул ступни в принесенные Олей онучи. Толик старался не смотреть на Сережкины ноги, до того страшны они были — сизые, в кровоподтеках, безобразно опухшие.
— Лапоточки бы мне, — раздумчиво сказал Сережка, обматывая онучи веревками.
В самом деле: ни в ботинки, ни в сапоги его ноги не влезли бы. И Оля пообещала ему достать лапти... С тех пор так и повелось: занятая с утра по хозяйству, Оля к полудню или к вечеру обязательно выкраивала час-другой, чтобы побывать у Сережки. И почти всегда заставала у шалаша Толика, который проводил там все свое время, все больше привязываясь к солдату.
Обычно Толик брал с собой книжку и, устроившись у входа в шалаш, читал. Книжка лежала на коленях, руки — чтобы не зябли — Толик засовывал в карманы. И не было нужды вынимать их: когда страница кончалась, он приподнимал колени и, нагнувшись, переворачивал лист языком.
— Интересно? — спрашивал Сережка из шалашной полутьмы.
— Про пиратов, — почему-то конфузясь, отвечал Толик и предлагал: — Может, вслух почитать?
— Валяй, Синица (фамилия Толика была Синицын), — равнодушно соглашался солдат.
Прочитав немного, Толик спрашивал:
— Ну как?
Солдат молчал.
— Сергей! — тихонько окликал его Толик и оборачивался: смутно виднелся задранный кверху подбородок, с хрипом, посвистом поднималась и опускалась Сережкина грудь. Прерывисто вздохнув, Толик переворачивал языком страницу и снова читал про себя...
У Оли была легкая, почти беззвучная походка. Она появлялась всегда неожиданно. Толик вдруг слышал над собой частое, торопливое дыхание и, подняв голову, видел милое темноглазое лицо.
— Уж бежала, бежала, стирку дома бросила. — Оля поправляла сбившийся платок и опускалась на корточки. — Спит?
В шалаше шуршала солома, потом шуршанье заглушал долгий надсадный кашель и лишь после этого Сережка откликался сердито:
— Не сплю я... С чем пожаловала?
К Оле солдат был неизменно суров. Как-то признался он Толику, что стыдно ему перед ней за свою худобу, грязную шинель и нестриженые волосы, за всю свою опостылевшую, тошнотную, бабью беспомощность.