— Древний обычай, — снова усмехнулся Сережка. — Воина хоронят, рядом оружие ложат.
— Зубы мне заговариваешь? — взорвался Антон. — Откуда автомат? Окоп зачем вырыли?
Сережка, не отвечая, сумрачно улыбался, играл желваками скул.
— А ты что скажешь?
Толик попытался выдержать взгляд Антона, но не смог — отвел глаза и покраснел. Врать или утаивать что-либо был он не мастак.
— Выкладывай! — сказал Антон почти спокойно и взял в кулак бороду. — Слухаю тебя.
И Толик выложил все, про Сухова, его угрозы. Потом все трое долго молчали. Уже совсем свечерело. Антон стащил с головы шапку, смутно забелел лысым лбом. Сделал он это, наверное, машинально — по поляне гулял ледяной ветерок. Закурил. По величине свернутой цигарки Толик понял, что старик не на шутку встревожен. Цигарка вспыхивала и гасла, крупно нарезанные табачные корешки встрескивали и сыпались, еще светясь ало, в шапку, которую Антон держал на коленях.
Почти неразличимый в густой тени шалаша, Сережка сказал тихонько:
— Сгорит шапка-то...
Антон сидел на пеньке, курил и думал. По мере того как багровый светлячок цигарки все ближе подползал к его губам, Антон распрямлялся, будто с его спины постепенно снимали тяжелую ношу. Наконец ее сняли совсем: он смачно выплюнул окурок и, поднявшись, коротким ударом каблука вбил его в землю. Решение было принято.
— Собирайся!
Это явно относилось к Сережке, но тот деланно удивился:
— Мне говоришь?
— Именно!
Сережка проковылял в своих лаптях к давно потух шему костру и простер над ним тощие, как палки, болтавшиеся в обшлагах руки:
— А ведь греет еще, братцы мои. Благодать-то какая!
— Собирайся! — повторил Антон и засопел, наливаясь гневом. — Со мной пойдешь. Ясно?
— Ясно-то ясно. Только как там в ихней бумаге сказано? Бродячих русских солдат сдавать в распоряжение немецких властей. За несоблюдение — смертная казнь... Так, что ли?
— Не твоя забота, — буркнул Антон. — В надежное место спрячу. Авось не найдут.
— Авось да небойсь, — с издевкой передразнил Сережка. Он заводился, вскипал обычным своим злым раздражением. — А еще в умных ходишь, плешь во весь черепок... Катись ты, Антон Петрович, знаешь куда…
Антон двинулся на Сережку, слепо спотыкаясь, расставив руки: — Да я тебя, щенка, сейчас...
Вывернувшись из-под локтей Антона, Сережка быстро нагнулся. — Уйди! — крикнул визгливо. — Уйди! Не то... Толик, ойкнув, повис у него на плече. Антон выдерул из Сережкиных рук автомат и швырнул его в черый зев шалаша. — Так, — сказал, тяжело дыша. — Это за все мое добро? С автоматом?.. Хорош гусь, нечего сказать.
Сережка, казалось, опомнился. Досадливо крякнув, полез в шалаш, затаился невидимый.
На поляне было уже совсем темно, ночь занималась хмурая, все сильней дул ветер. Толик с тяжелым сердцем прислушивался к унылому шуму кустов.
Антон ходил взад-вперед, теребя бородищу.
— Дела-а, — бормотал он, попыхивая новой цигаркой. — Идрить твою корень…
Походив, побормотав, мысом сапога осторожно постучал в жердину шалаша:
— Слышь, парень?
— Что еще? — тоскливо отозвался Сережка.
— Погорячился я, виноват... Ну и ты, значит, без должной выдержки... Давай поговорим серьезно. Ну что тебе дался этот шалаш? Загнешься ты тут через неделю в холоде... Это ежели не донесет Сухов. А ежели донесет?
— Зря уговариваешь, Петрович, — отозвался Сережка. — Никуда отсюда не пойду... Воля здесь, понимаешь? Простор. Думается легко... Сунутся сюда — схлестнусь с гадами. Хоть одного-двух ухлопаю. А там и умирать не стыдно будет: как солдат умру — в чистом поле, в честном бою…
— Не желаешь, значит?
Сережка молчал.
Антон, смущенно кряхтя, поднялся с соломы, постоял сутулясь. Впервые уловил Толик в его не по возрасту крепкой фигуре, вернее, почувствовал, какую-то скованность, неуверенность, что-то стариковски беспомощное.
— Ну коли так, счастливо тебе, солдат. Может, и прав ты...
Антон пошел. Следом двинулся было и Толик, но Сережка остановил его:
— Побудь минуту, Синица... Что-то паршиво мне после самогонки. Грудь давит... Или к перемене погоды?
— Тучится, — сказал Толик. — Ни одной звездочки. Завтра дождь будет. А то и снег... — И ляскнул зубами от дрожи, внезапно потрясшей тело.
— Замерз? — спросил Сережка. — Собачья ночь, и не говори... Ну ничего, сейчас отогреешься у печки... У нас дома тоже печка. Кафельная. Бывало, придешь с мороза и щекой к теплому. Приятно...
Толик, коченея в непонятной тоске, и слушал и не слушал Сережку.
— ...А главное, друг, вот что: запомни мой адрес. Подольск, Советская, двадцатый дом, Кузиной Акулине Евсеевне, маме моей... Повтори.
Толик повторил механически.
— Дома на бумажку запишешь. Добро?
Сережка зашуршал соломой:
— Нагнись-ка!
Толик нагнулся, и солдат сунул ему в руку что-то маленькое, круглое и плоское.
— Возьми. На память тебе и Ольке... Помнишь, рассказывал? Иван Петрович дал, еще в плену...
Дома, на свету, Толик рассмотрел Сережкин подарок. Зеркальце было в ржавой железной оправе. Мутное, как бы запотевшее изнутри стекло делила надвое черная трещина.