Было это на восьмой час воскресного дня двадцать второго июня сорок первого года. А в двенадцать выступил из Москвы по радио Молотов, Вячеслав Михалыч, и оказалось, что все любовные страдания Филиппа не стоят и катышка из-под Троньки: думать надо было совсем о другом. В тот же день Филипп собственноручно (жил он одиноко) собрал в торбу бельишко, кое-что поесть и, ни с кем не попрощавшись, зашагал в районный центр, в военкомат.
Так и зашагал на войну первым из деревенцев. С тайным каким-то облегчением, с радостью даже, что сам собой распутался их с Марьей узелок... Правда, в регулярных частях довелось воевать недолго. Под Вязьмой попал в окружение, взят был в плен, бежал из колонны, которую гнали на запад. А добрался до родных мест — сразу же к партизанам. Тут уж дал он волю злости своей на немца, сучьего сына, мстил нещадно за все его измывательства — за то, что голодом в плену морил, палкой голодного-холодного бил... И не счесть, сколько раз партизанский батя Ефимыч благодарность ему объявлял перед строем, руку жал, в пример другим ставил. Потому как он, Филипп Хомутов, показал себя отчаянно храбрым бойцом, на самые опасные задания его посылали — комендатуру в волости разгромить, мост какой взорвать, эшелон под откос пустить... Еще немного, и быть бы ему с повышением, ходить в партизанских командирах, но тут с ним опять история приключилась...
Филипп слез с койки, запалил керосиновую лампу (ночью току не подавали), сел за стол. Память его в беге своем по реке прошлого приблизилась к очень важному, о чем негоже было вспоминать, валяясь на койке. Хотелось разобраться ему, в чем он был тогда прав и в чем виноват и почему тот случай перечеркнул все его прежнее геройство, все заслуги...
Ефимыч вызвал его к себе поздним вечером, когда партизанская братия дружно храпела в землянках. Пригласив сесть, долго не начинал разговора, ходил взад-вперед, мягко ступая валенками, крутил в колечки волоски на бороде и все отводил глаза в сторону — конфузился будто. Филипп не удержался — зевнул.
«Ну вот, Хомутов, — сказал Ефимыч. — Был вчера на построении, слышал приговор нашего суда?»
«А как же», — ответил Филипп, не понимая, к чему клонит командир.
«Что думаешь по этому поводу?»
Ефимыч имел в виду приговор, вынесенный партизанским трибуналом старосте Легчаеву, который выдал немцам трех коммунистов.
«Чудно, — покрутил головой Филипп. — Кто б кто...»
«Хорошо его знаешь?»
«Как не знать? Из одной деревни... Ветеринаром в колхозе работал, на конюшню, само собой, захаживал. Мы его Лыской звали: на черепухе хоть орехи коли... У него племяш есть, перед войной в городе жил, Венька Легчаев... вредный, сволочь. А сам-то Василь Парамоныч ничего мужик был, смирный, обиды от него никто не видел... Потому и удивительно...»
«Вот тебе и смирный. В тихих болотах знаешь кто водится?.. Каких людей загубил, гадина!» «Так об чем речь? — Филиппу неудержимо хотелось спать, он снова зевнул. — Что заслужил, то и получит, черт лысый...»
«Вот, вот! — Ефимыч вздохнул с заметным облегчением. — За тем и вызвал тебя, товарищ Хомутов. Возьмешься приговор привести в исполнение? — И опять, конфузясь, виноватым голосом: — Поручение, конечно, того... не всякому понравится. Но кому кроме, как не тебе? Предателя в лицо знаешь, дом, где он живет...»
«Ладно, чего уж там‚ — прервал командира Филипп. — Надо так надо... Немцы в деревне есть?»
«Нет немцев, но ты, Хомутов, все ж без особого шума... Хорошо бы нынче же, рано утром... И приговор не забудь осужденному прочитать, чтоб все на законных основаниях... Понимаешь?»
И Ефимыч сунул ему свернутую в трубку бумагу...
Еще не начинало светать, когда Филипп и пристегнутый ему в помощники молодой партизан Толик пробрались огородами к легчаевской избе. Постучались. Минуты через две за дверью раздался голос самого Василия: спрашивал, кто такие. Филипп не стал тянуть резину, — объяснил, кто такие и по чью душу присланы. Рисковал, не без этого. У Легчаева оружие могло быть, мог окошко высадить, прочки кинуться. Но чутье подсказывало Филиппу, что ветеринар рыпаться не станет. Так и получилось. Василий помолчал немного там, в сенцах.
«Так будешь отчинять? — спросил Филипп. — Иль ломать дверь?»
«Зачем ломать?»
Слышно было, как Легчаев откинул крюк. Посвечивая фонариками, они с Толиком ввалились в избу и приказали хозяину зажечь свет. Легчаев нашарил в печурке спички и полез на табурет — лампа висела под самым потолком. Филипп смотрел на его худые лодыжки, на болтавшиеся тесемки от кальсон и с хрустом двигал скулами, ломая зевоту — у него так и не выкроилось времени выспаться в эту ночь.
Лампа медленно разгоралась, Василий подбавил фитиля, свет достиг дальних углов избы.
«А баба где? — спросил Филипп. — У тебя, помнится, женка была».
«Была да сплыла... Ушла от меня, у родителей в Хохлове сейчас проживает».
«Так тебе и надо, хрычу старому — беззлобно хохотнул Филипп. — Один, значит, как сыч?»
«Зачем один?.. Вот с ним вдвоем бедуем... с племяшом».