Весь день собирали, ввечеру пропивали. Нравилось вечером в реке раков ловить на лучину, река от заката - плавленное золото, задолго придешь, любуешься. Монастырь нравился тихий, рабочий, с диковинно-росписанными образами.
Во всю стену хватил художник от Матфея главу седьмую: "и что ты смотришь на сучок в глазе брата
своего..." И бревно из глаза осудителя - агромадное, четверо надуваются, еле держат. А другой образ-радостный: "и взыграша младенец". Чрево у Елизаветы взято в разрез, и нагой младенец в нем на скрипке играет.
И вот эти два образа - вся наука Мардарию. Умом не хитер, сердцем берет. А для сердца тут все: от Христа ему радостно, как младенцу во чреве. А урок его главный-то: к брату, к ближнему - свое бревно помни, другого не ешь. И оттого, что Мардарию вся мудрость тут, на Ордынской стене, по книжкам в семинарии шел плоховато, уж куды в академию!
Отец умер, и Мардарий в той же церкви стал дьяконом. Женился, обзавелся хозяйством; и век бы ему, как отцу, и как деду - тут вековать. Хотя бы и революция? Что же особенного? - Перемена правительства - другое поминовение, а служба та же, и тот же храм. А хоть волнения кругом не избыть, тому, кто смирно сидит, об одном иждивении рук своих промышляет, тот и сыт, тому и хлопот больших нет. К тому же Мардарий - всего дьякон, и за все про все в ответе не он, а священник.
И вот опять: зачем дьякону в такое-то внезапное время из насиженной Дубовой Луки, да в столицу?
--------------
Еще было начало революции. Еще кричали по России приказы: - Я, Керенский, я...
Еще могли быть и такие и эдакие мнения, а по железным дорогам шла демобилизация.
Первоначально, дьякон Мардарий втиснулся в туго набитый вагон, без всякого особенного мудрования, по одной лишь фамильной надобности: поехал в уездный город к собственной теще на предмет обмены сырья на мануфактуру.
И ничего с ним в вагоне и не было кроме обычного в такое время разнообразия разговоров, а вот подите ж: поехал один человек, воротился другой.
III
В вагоне, на нижнем диване, друг против дружки - собеседники. Один говорит, другой слушает; от него дьякону видно на лоб свисший чуб, усы, бородка. А рассказчик, участник московского собора, с побывки едет опять на собор - он виден весь. Небольшого роста, судя по широким плечам, недавно еще плотный, сейчас страшно измученный, почти больной человек. Речь его для дьякона необыкновенна. Не столько словами, а как то всем существом, движеньем коротких пальцев, напряженным, вдаль глядящим взглядом - вызывает он, показывает то, о чем говорит.
- Владыко воронежский, владыко тамбовский... и замрет. Ну, что-ж, зазорного в этом владыке нет ничего, росту крупного, крест над кафедрой золотится, голос-бас. И хозяин... по докладу видать. Главное дело - хозяин.
- Ну, владыко такой то...
Помолчит. Словно ищет в новом имени то драгоценное, чего хочет душа, чего не назвать ему словом.
Дрогнули губы, короткими пальцами скорбно развел: на нет, дескать, и суда нет. И другой напротив подперся, чуб свесил, сокрушен как от тяжкого горя:
- Что ж, и в этом зазорного ничего. - Ростом пониже, не ходит - бегает, и к "молочникам" лют.
Дьякон смешливый как прыснет:
- Молочники! Это те, что в пятницу чай с молоком?
На минуту обернулись оба на дьякона.
- Извиняюсь, - сказал по новому Мардарий, - я из Дубовой Луки, мы там в темноте, на счет хода событий...
- Какие события, пока одна ябеда: "крючки" в буфете шмыгают. Особам наушничают, а особы нас профессоров, этак с занозой: "достопочтенные"...
Долго, истово, с страшной внутренней напряженностью, и оттого как бы внешней бедностью, необыкновенно ведется рассказ. И верит дьякон расказчику; не только видит, как видел тот, но вместе с ним и сам скорбит о чем то таком заветном... а о чем? И не назвать. Дивится Мардарий: вольный человек, а поди ж ты как за наше за церковное, болеет душой. Осмелел, говорит:
- И как это вы все упомнили и про главное и про околичности?
- Эта душа уж сама затаила, чтобы, знаете, честной памятью проверять на досуге. Задача то ведь какая? Ради нее и жить и помереть: Христову правду выявить.
- А на деле-то, а на деле... прервал тот чубатый.
- А на деле пока так: в этом всероссийском соборе, за немногими исключениями, определял средний уровень, не огонь, не дела веры, а вот этот скорбно-комический минимум: зазорного нет ничего! И у многих, знаете ли в руке благословляющей "особу" - непроизвольный изгибчик и грация этакая, дореволюционного времени.
- А они всем вершат. Создают форму и норму... мертвый собор!
- Так история и запишет: первый московский всероссийский... мертвый собор.
И опять как сокрушенный тяжким горем подперся чубатый, ниже свесил чуб: - столь угашен у нас дух, иных вдохновений видно не стоим. Религиозная форма и норма.
Вышли соборники на пересадке, и такое у Мардария за них беспокойство: сядут ли дальше куда им надо, или приткнувшись на корзины, пропуская все поезда, снова пойдут себе перебирать за владыкой владыку.
Чувствительно дьякону: не специально духовные люди, а как про духовные говорят?