Я помню портрет добродушного Диккенса в английском кабинете, где все просто, все - игра: и английские имена, и плавно льющиеся записи Ричарда Диксона, и яркое пятно проектора на экране. Я вспоминаю то чувство веселой уверенности, с которым я бралась за любой перевод. "А ну-ка, а вот я его!" так можно было выразить это чувство, и я знала наперед, что все равно переведу хорошо и быстро, и любая контрольная была развлечением, и никогда я не готовилась к ней с той старательностью, с которой учила другие, серьезные и трудные предметы.
Вторая картинка воспоминаний - это как я сижу на уроке математики.
Кабинет математики, светлый и строгий. На стене висит таинственный Лобачевский, глядящий с печальным укором: таинственный оттого, что я и близко не могу представить, что такое изобретенная им геометрия; укор же в его взгляде чудится, потому что, слушая, как говорит суровая математичка, ударяя длинной указкой в вершины параллелепипедов, я ничего не понимаю. Я то и дело отвлекаюсь, смотрю в окно, как на соседней крыше скалывают лед, потом спохватываюсь и возвращаю взгляд на доску, где уже много чего появилось, и начинаю быстро писать в тетрадь и, списывая, не могу уследить, что теперь говорит математичка, все время хочу догнать ее, и никак не могу, потому что отвлекаюсь опять, пялюсь, как соседка выпускает из ручки чернила, и снова дергаюсь, и снова строчу.
Я помню это старание успеть, и долгие вечера над задачами дома, и дрожь в коленках перед контрольной. Я помню еще и страх перед опросом на физике, бормотанье: "Не меня, только не меня!", когда крахмальный манжет учителя физики повисает над журналом. Я помню, что мне все время трудно, и хочется отлынивать, и мучает совесть, и я все время борюсь с собой, заставляя себя заниматься.
И теперь, когда я засыпаю на работе, вяло пытаясь настроить электронный блок, я также взываю к своей совести и по-прежнему заставляю себя сидеть за осциллографом и, морща лоб, смотреть на экран, где что-то мигает и скачет. Я не могу понять, что случилось с блоком, и волнуюсь, что не успею отрегулировать его к сроку, и, стараясь успеть, беспомощно тыкаюсь во все точки. И бесплодно просидев полдня с наморщенным лбом, я устало откидываюсь к спинке стула и недоумеваю: "Господи! Почему я пошла изучать технику, хотя, ухлопав на нее столько лет, до сих пор совершенно бездарна? Ведь были же когда-то и легкость и быстрота, с которыми я умела делать что-то другое? Было то лихое чувство, что, засучив рукава, я переведу сейчас самый сложный текст, и волнение при этом тоже было совсем другое - азартное волнение, чтобы перевести как можно лучше. А теперь восьмичасовое сидение с наморщенным лбом хорошо если сведется к случайному тычку в схему, от которого она все-таки заработает, а, скорее всего подбежит кто-то другой и, поколдовав, сразу укажет неисправность, покрутит здесь, покрутит там и, наладив все, унесется скорей назад к своему осциллографу, и я буду только с завистью смотреть, как он копается в схеме, ругая запертый транзистор, как человека.
И, гадая, как случилось, что я-то стала тоскующей поденщицей, я довспоминаюсь до другого, давнего, наполовину забытого теперь гадания.