Он поднял тяжко загоревшийся взор, узрел ждущие лица двух беков и писца с каламом в руке, присевшего на край ковра. Вестник пил, отдуваясь, кумыс, безразлично (он свое дело исполнил) поглядывая на повелителя Золотой Орды и ожидая награды полновесным урусутским серебром. Мамай понял, сунул ему литую новогородскую гривну:
— Ступай! — Оборотил грозное лицо к бекам: — Ивану Вельямину не говорить! — приказал.
И те понимающе склонили голову.
Да, он разгромит Нижний! Но сначала, сначала… (Нижегородскому князю могла прийти на помощь Москва!) Сначала… Само собою сложилось в голове как свое, хотя и подсказанное некогда беглым московским тысяцким: сперва написать Ольгерду! Пусть литвин потревожит Дмитрия! Тогда Нижний достанется ему, Мамаю! Да, так! Грамоту в Вильну, Ольгерду, — тотчас! Он свел брови, тщательно подбирая слова, начал диктовать писцу. Бессильный еще час назад, Мамай снова был повелителем, господином, царем. По его слову двигались рати, и его волею жили и умирали государи иных земель!
А на дворе, в степи, густо покрытой замерзшим, в катышках, навозом, все так же волновались, переминаясь, голодные овцы, глухо топотали кони и птицы выклевывали паразитов из свалявшейся за зиму шерсти на спинах тощих коров. И никто, ни сам Мамай, ни присные его, ни коварные фряги, ни далекие московиты еще не ведали, что Ольгерд, грозный и многим казавшийся вечным, умирает.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Из полукруглого окошка княжеской каменной кельи, отсюда, с горы, где громоздились башни и кровли неприступного замка, была видна вся Вильна — дворы, поместья, сады, католические соборы и православные церкви в речных извивах, поля и леса, леса вплоть до окоема, до дальних гор, тоже покрытых дубовым лесом и окруживших, словно края чаши, долину, в которой стоял его город, город, отвоеванный им у братьев и немецкого ордена и утвержденный за собою. Ольгерд попросил слабым голосом поднять его повыше. Быть может, только сейчас, в час последнего угасания сил, понял он, как все это дорого ему и как он это любит. Любил! Он уже говорил о себе в прошедшем времени… И вдруг все исчезнет! Не будет ничего! Всю жизнь он не доверял попам, и теперь ему было страшно. Пусть скорее придет Ульяния. Пусть придет! Он задыхался. Ульяния вошла, когда Ольгерд уже начинал бредить. Он вцепился в ее запястье костлявой и потной рукой, вцепился и не выпускал, словно и туда, в могилу, хотел уйти вместе с нею. Ульяния тихо гладила супруга по слипшимся, жалким, потерявшим блеск волосам.
— Я позову священника, — сказала. — Пусть хоть теперь окрестит тебя!
— Пусть, — ответил он хрипло, вздрогнув всем худым, потерявшим прежнюю стать жалким телом. Теперь и русский поп, от коих он недавно еще шарахался как от чумы, казался ему спасением.
— Ягайлу позвать? — спрашивала меж тем Ульяния требовательно, низко склоняясь над ложем умирающего супруга. — Ягайлу?!
Двенадцать сыновей было у великого князя литовского Ольгерда. Пятеро от первой жены. Те все были крещены и носили русские имена. Все они сидели на уделах и были нынче вдали от отца. И семеро — от Ульянин. Эти семеро носили литовские имена и крещены были далеко не все. А то и крещены, но наречены все равно отечественными прозываниями. Ольгерд считал более важным понравиться своим, литовским, подданным, чем угождать второй жене. С первой, с той, все было значительно сложнее. Тогда он еще не вошел в силу, да и Витебский удел весил очень много… В те времена!
Вот среди двенадцати сыновей и предстояло ему выбрать теперь наследника, ибо в литовском княжеском доме, так повелось с Гедимина, наследника назначал сам прежний государь. И из всей этой дюжины избрал Ольгерд не старшего, Андрея, не Дмитрия, а младшего, сына Ульянин, Ягайлу. И ему оставлял, готовился оставить, это все: город, княжество, власть над обширною, завоеванной им и отобранной у татар землею русичей от моря и до моря… А ведь с чего началось, с какой малости началось! И сейчас бы, при смерти, порадовать ему, но — не было радости. Не была сокрушена Польша, ни венгерский король, ни Москва, а без того все его приобретения зыбки, как вечерний туман над болотом, и могут растаять, уплыть, просочиться, словно вода в песок… Почему никогда прежде — никогда! — не чуял он этой временности, мгновенности земного существования. И — только теперь. Когда поздно, все поздно!
…Вот сейчас взойдет русский поп. И — успокоит? Даст увидеть нечто, о котором постоянно толкуют они в своих церквах? Он не мог уже насмешничать. Жизнь уходила из него, как вода из разбитого кувшина, жизнь уходила, как вода… Он долго жил и много содеял, но оказалось и жизни, и дел не хватило ему.
Целебное питье помогало только на время. Он голодным, обострившимся взглядом вперялся в лица слуг, искал за личиною внешней заботливости радость о его смерти. Он никому не верил и теперь, на ложе смерти своей.