Весь день Киприан просидел в старом леднике без хлеба и воды. Болели ушибы, ныла нога, задетая в свалке конским копытом, от непросохшей земли тянуло мерзкою сырью, и он дрожал, не в силах унять колотье во всем теле, дрожал, и плакал, и молил Господа о спасении, и пробовал стучать в дверь, и скребся, выискивая: нет ли какой щели? И многажды впадал в отчаянье, и не ведал уже ни времени, ни исхода какого своему срамному заточению, когда, в позднем вечеру, двери отворились, и тот же Никифор сурово потребовал:
— Выходи… мать!
Застывший Киприан, осклизаясь, полез по ступеням. Его опять грубо подхватили под руки, выволокли в сумерки летней ночи. Оглядясь, он, к вящему стуженью своему, узрел, что и Никифор, и его кмети изо-дели порты, сапоги и шапки его свиты, сидят на дорогих угорских конях, приметно спавших с тела после целодневных потешных скачек. Сердце Киприаново упало, когда стражники вскинули его в седло и, стеснясь конями, повезли куда-то. Копыта гулко и глухо топотали по мосту, подрагивали доски настила, и несчастный Киприан думал о том, что его сейчас или утопят в реке, или убьют, и уже шептал слова покаянного псалма. Но тут всадники остановили коней и расступились. "Все! — понял Киприан, ночуя в горле противную тошноту и спазмы в пустом желудке. — Скорей бы уже, Господи! Прими…" Но его пихнули в шею, и тут только он увидел своих избитых и опозоренных спутников: простоволосых, в заношенной посконине, в лычных оборах и лаптях, они сидели охлюпкою, без седел, на клячах, добытых едва ли не с живодерни, и на такого же одра, правда с деревянным седлом, пересадили и его самого.
Кто-то сильно хлестнул по крупу костлявую Киприанову кобылу.
— Катись к… матери! — присовокупил Никифор, замахиваясь плетью, и вся опозоренная кавалькада затряслась убогою рысью под бранный вой, улюлюканье и хохот княжеских стражников. Их в самом натуральном смысле выпихали в шею из Москвы.
Четверо кметей, нахлестывая коней, гнали их, не позволяя остановиться, до самой Оки и лишь на том берегу, обложивши на прощанье крепкой бранью, оставили одних.
В том же Любутске, всхлипывая и утирая злые слезы (тут только удалось кое-как поправить ему свой караван, раздобыть седла, частично переменить прежних кляч на возвращенных ему, хотя и загнанных, и обезноженных, киевских коней), Киприан писал на достанном с трудом велиим листе самаркандской бумаги второе послание обманувшим его, как он в тот миг полагал, игуменам — Сергию и Федору Симоновскому: "Киприан, милостью Божией митрополит всея Руси! (Да, да! Именно так! Избитый и в лычных оборах, но владыка всея Руси! Ты, Господи, веси!)
Не утаилося от вас и от всего рода христианского, елико створилося надо мною, еже створилося ни над единым святителем от начала Русской земли!
Я, Божьим изволением и избранием всего святого собора и патриарха вселенского, поставлен есмь митрополитом на всю Русскую землю!
И нынче поехал есмь со всем чистосердечием и доброхотением ко князю великому!
И он, князь, послы разослал и заставы разоставил, аще же и смерти предать нас немилостивно тех научи!
Аз же иным путем пройдох, на свое чистосердечие наделся и на свою любовь, еже имел есмь ко князю великому, к его княгине и к его детям!"
Киприан всхлипнул, обтерев платом лицо и нос: с сидения в сыром погребе его бил кашель.
"Он же приставы надо мною мучителя, проклятого Никифора. И какое зло токмо не содеяли надо мною! Хулы, и надругания, и насмехания, и грабления, и голод! Меня в ночи заточил нагого и голодного. И от тоя ночи студени и нынеча стражду! Над слугами же моими что изделали. Отпустили на клячах хлибивых, без седел, во обротех лычных, из города вывели ограбленных, и до сорочки, и до исподнего, и ноговиц, и сапог, и киверов не оставили на них!
Тако ли не обретеся никто же на Москве добра похотети душе князя великого и всей отчине его?
Вы, иже мира отреклися, и иже живете единому Богу, како, толику злобу видев, умолчали есте? Растерзали бы одежды своя, глаголали бы есте, пред князем, не стыдяся! Аще бы и убили вас, а вы — святы!
Не весте ли, яко княжеский грех на люди нападает? Не весте ли Писание? Не весте ли, яко святых Апостол правило семидесяти шестое глаголет: "Не подобает святителю наследника себе поставляти. Сам же таковой отлучен будет!"
Послушайте же, яко тридцать второе правило собора, иже в Карфагене, речет: "Строптивый же да отлучен будет". И двадцать третье правило Антиохийского собора тако глаголет: "Не подобает епископу, аще и на конец жития своего, иного оставляти наследника в себе место!"
Тожде глаголет и тридцатое правило тех же святых Апостол: "Ничто же есть злейшее сего, еже божественное дарование куплением себе приобретает, мздою или силою княжеской. Да будет отречен таковый от всякого священнического достояния, службы лишен, проклятию и анафеме предан". Се слышите ли заповеди святых Апостол и святых отец?