С Максимом Горьким
Мережковский и Гиппиус познакомились еще в незапамятные времена «Северного вестника», где молодой нижегородский журналист Алексей Максимович Пешков опубликовал под этим странным псевдонимом в 1897 году рассказ «Мальва». Успех публикации был велик. Вся читающая Россия повторяла фразу, открывающую рассказ: «Море смеялось». Впрочем, «Максима Горького» столичные читатели заметили еще в 1894–1895 годах, после выхода рассказов «Челкаш» – в «Русском богатстве» и «Супругов Орловых» – в «Русской мысли». Аким Волынский, привечая перспективного сотрудника, дал в честь Горького банкет. Мережковские, посидев немного, сочли за благо покинуть торжество – здравицы показались им несколько пошловатыми. Однако уже в вестибюле они вдруг наткнулись на разгоряченного, красного от счастья и стыда «виновника торжества», кинувшегося их провожать.– Скажите, – выдохнул Горький, – неужели же я… такой талантливый?
Вышло наивно и искренно. Мережковский от души улыбнулся; на том и разошлись.
После, когда Горький уже приобрел не только всероссийскую, но и мировую известность, в «Новом пути» появлялись весьма резкие статьи, диссонирующие с хором, возносящим хвалу «певцу босяков». В 1907 году Философов даже «специализировался» на «отпевании Горького», посылая из Парижа в отечественные журналы разгромные статьи, констатирующие «смерть» горьковского таланта. Однако в годы полемики «богостроителей» с «богоискателями», после выхода горьковских «Исповеди», «Жизни ненужного человека» и особенно после появления «Детства», отношение к «оппоненту» у участников «троебратства» изменилось: «конец Горького» был отменен, а Мережковский даже написал одну из лучших в «горьковской» критике статей
«Несколько лет назад предсказывали „конец Горького“, – писал Мережковский. – В предсказании была правда и ложь. Как пророк „сверхчеловеческого босячества“ Горький, действительно, кончился. Но кончился один Горький – начался другой. ‹…› Чужое лицо истлело на нем – пышная маска „сверхчеловека“, „избранного“, „единственного“, – и обнажилось свое, простое лицо, лицо всех, лицо всенародное. ‹…› А что… нет для Горького иных путей к народной стихии, как через сознание религиозное, – видно по его последней книге – „Детству“. Не только в смысле художественном это – одна из лучших, одна из вечных русских книг (не потому ли так мало сейчас оцененная, что слишком вечная?), но и в смысле религиозном – одна из самых значительных.
Мережковский вообще благоволил к Горькому в эти годы более всех из «трио», вступая даже в полемику с Гиппиус и Философовым, настаивавших на «антихудожественном» характере горьковского творчества. «В произведениях Горького нет искусства, – признавал Мережковский в „исследовании“
В предреволюционные годы они встречались нередко: Горький и Мария Федоровна Андреева были даже «вхожи» к Мережковским, однако деятельность Горького после Февральской революции (он организовывал «левый» эстетический комитет и пробольшевистскую (тогда) газету «Новая жизнь») Мережковский явно не одобрил.
– Расстреливать надо за такой «эстетизм», – говорил он в сердцах.
Сейчас же, в ноябре 1917 года, Горький был одним из немногих среди знакомых Мережковского, кто мог помочь заключенным Петропавловки.
Вид Горького испугал: почерневший, с ввалившимися глазами. Он выслушал Мережковского, немного помолчал и глухо, точно пролаял, выпалил:
– Я… органически… не могу… говорить с этими… мерзавцами. С Лениным и Троцким.
– Вам надо тогда совсем уйти из этой компании, – сказала Гиппиус.
– А если… уйти… с кем быть?
– Да с Россией, с Россией! – почти закричал Мережковский и потом тихо добавил: – Алексей Максимович, если нечего есть, – есть ли все-таки человеческое мясо?
Горький промолчал.