«Мало-помалу к ним стали проникать немцы, приходили молодые, из студентов, на поклон к писателю, которого знали по переводам, – пишет в своих воспоминаниях Н. А. Тэффи, часто навещавшая Мережковских в те дни (осенью на „El Recret“, как уже говорилось, Дмитрий Сергеевич тяжело и долго болел). – Они благоговейно просили автографа. Мережковский с ними в беседу не вступал, только изредка кричал по-русски: „Скажите им, чтоб несли папиросы“, или „Скажите, что нет яиц“. Гиппиус иногда разговаривала, но говорила все неприятные вещи.
– Вы все как машины. Вами командуют начальники, а вы слушаетесь.
– Да ведь мы же солдаты. У нас дисциплина. Мы же не можем иначе.
– Все равно вы машины.
Я подшучивала:
– А вам, наверное, хочется, чтоб у них был Совет солдатских депутатов с лозунгом «Бей офицерье!».
– Все равно они машины.
Ее сбить не так-то было легко».
По всей вероятности, эти «немцы» и подкармливали Мережковских в очень трудную для них весну 1941 года, когда собранные по «юбилейной подписке» 7 тысяч франков подошли к концу, и они же помогли летом бедствующим старикам, выселенным за неуплату из «El Recret» в меблированные комнаты, оставить наконец Биарриц и перебраться в сентябре в Париж. Это, разумеется, повлияло на
Таким образом, никакой речи о нападении Германии на СССР по парижскому радио Мережковский не произносил (да и не мог бы произнести – в июне-августе 1941 года он был в Биаррице, а для такого выступления тогда требовалось личное присутствие выступающего в радиостудии).[43] Все конфликты Мережковского с «левыми» эмигрантами-антифашистами заключались в нескольких домашних спорах «о большевиках и Гитлере» после возвращения «поправевшего» писателя из Биаррица. Мережковский, вероятно, позволял себе вновь поднимать «довоенный» вопрос о необходимости «крестового похода» против «Царства Антихриста». В условиях осени 1941 года подобные беседы многими из его визитеров были (справедливо!) расценены как проявление политической безответственности и существенно повредили репутации престарелого писателя, однако ни о каком «общественном бойкоте» Мережковского, разумеется, говорить не приходится.
Впрочем, долго «конфликтовать» с эмигрантами Мережковский не мог – после возвращения из Биаррица жить ему оставалось менее трех месяцев.
В Париже оказалось возможным еще «спасти квартиру». Однако на продукты денег не хватает – они живут впроголодь, «позорно» страдая и от нехватки папирос. Но более всего Мережковский боится наступления холодов – памятуя о кошмарной зиме в Биаррице: уголь им тоже «не по карману». Каждый день они выходят гулять, ибо, по мнению Мережковского, «гулянье – свет, а негулянье – тьма», но он от слабости так виснет на руке жены, что у Гиппиус после каждой прогулки отнимается предплечье.
Все эти месяцы он упорно работает над «Маленькой Терезой».
В последний вечер, 6 декабря, вернувшись с прогулки, они спорят, как всегда, «о России и свободе». Ужинать он не захотел, пошел укладываться спать, даже не выкурив традиционную вечернюю папиросу («папиросу надежды», как он говорил). Перед сном Гиппиус заходит к нему в комнату пожелать спокойной ночи. Он вдруг говорит, как будто продолжая завершенный давеча разговор:
– Я, как Блок… «Но и такой, моя Россия, ты всех краев дороже мне». Ты этого не понимаешь. Но это – ничего…
На следующее утро, в девять часов, Гиппиус будит приходящая француженка-домработница:
– Venez vite, monsieur est malade![44]
Мережковский сидел в гостиной в соломенном кресле перед потухшим камином. Он был без сознания, едва можно было уловить дыхание. Доктор, вызванный по телефону консьержки, пришел через 15 минут и констатировал кровоизлияние в мозг. Еще через полчаса, не приходя в сознание, Мережковский умер.
На столе остались последние строки, написанные его рукой: «… Я же червь, а не человек, поношение у людей и презрение в народе (Пс. 21, 7). Кутается в темную куколку жалкий червяк, чтобы вылететь из нее ослепительно белой, как солнце, воскресшею бабочкой».