Дорога пересекала железнодорожное полотно. Может, совсем недавно вдоль грейдера тянулось богатое село, теперь же одни черные обгорелые тополи. От белых украинских хат даже печных труб не осталось — один пепел и прах.
С горечью и болью всматриваешься в эти картины бедствий, и сердце закипает от гнева. А слова песни и тревожат обжигающим напоминанием, и зовут к подвигу, и звучат как клятва:
Песня, хорошая песня! Кому она не растревожит душу и кто не отзовется на ее влекущий голос! У Оли повлажнели глаза. Марк не сводил взгляда со своего любимца Пашина. У Андрея жарче застучало сердце. Когда же умолк Пашин, никто не шевельнулся. Лишь Щербинин, дотоле молча стоявший у стены, свесив на грудь седую голову, медленно поднял ее и тихо сказал:
— Сильная песня!..
День клонился к вечеру, и незаметно подкралась темная ночь. Две свечи тускло освещали лица офицеров. Спать никому не хотелось. Пашин ушел к своим разведчикам, и все невольно заговорили об отважном сержанте. В полк он возвратился из госпиталя совсем недавно. А в дни битвы на Волге служил в роте Юрова и слыл отличным снайпером.
— Вот стрелял! — вспоминая те дни, рассказывал Марк. — Ни пули мимо цели. В каких только переплетах не бывал, но оставался невредимым. И все-таки один раз не повезло.
— Ой, как же это? — даже привстал Зубец, присланный из роты связным.
— Осколком зацепило, — пояснил Юров. — Завелся и у немцев снайпер. Тоже стрелял здорово. Не то что пройти, головы поднять не дает. Лупит и лупит, а откуда — узнай поди. Всей ротой следим и не видим. Ну, Пашин и выполз вперед. Засел в подбитый танк, что на ничейной полосе стоял, затаился. День проходит, другой. Рассказывал, занемел весь, а обнаружить никак не может.
— Нашел? — не удержался кто-то.
— Нашел. Немецкий снайпер, оказалось, бил из развалин дома.
— И снял? — все не терпелось Зубцу, которому вдруг захотелось сейчас же совершить что-нибудь необыкновенное, чтобы и о нем вот так же рассказывали.
— В тот же день снял. Немцы такой ералаш подняли, не знаем, как он выбрался из подпаленного танка. Ну, осколком и зацепило.
За разговором незаметно догорели вторые свечи. Самохину тоже захотелось рассказать что-нибудь сногсшибательное. И он не поскупился на краски.
Пробравшись в немецкий тыл, трое разведчиков уничтожают взвод, потом чуть не роту, затем орудия, бронемашины, и трудно сказать, что бы они еще уничтожили за сутки, только Самохина вдруг прервал Щербинин.
— Э, да ты, дружище, мне сибирского охотника напомнил, — начал майор, весело щуря глаза.
— Какого охотника? — насторожился Самохин.
— Пришел раз охотничек из тайги и рассказывает: «Иду, значит, тайгой, откуда ни возьмись — белка. Я бах — и в сумку! Дальше — заяц на снегу. Бах — и тоже в сумку! Потом таким же манером лиса. Ну, уж кому повезет в тайге так повезет. Только отошел — волк! Я еще бах — и в сумку! А тут сам медведь. Ну, я бах, бах и… в сумку!» — «Стой, стой, брат! — удивляются тому охотнику. — Какая же это сумка у тебя?» — «Как какая? — будто не понимает охотник. — Да самая что ни на есть обыкновенная, охотничья, с патронами. Увижу зверя — бах! — и опять в сумку… за патроном».
Раздался взрыв хохота, и Щербинин, довольный эффектом, стал неторопливо свертывать папироску.
— Однако спать, хлопцы! — заключил майор. — Отдохнем, пока можно.
Наконец, и Нежин. Короткая стоянка у главной платформы. Черное безмолвное здание вокзала. Необыкновенно тихо и пусто вокруг. Ни света, ни людей. Отправление без гудка. И опять мерный перестук колес да посвист ветра за окнами вагонов и теплушек.
Медленно, будто нехотя наступило осеннее утро. В воздухе кружат советские истребители, и немцам не прорваться к стальной артерии курско-киевской магистрали, питающей горячее сердце фронта. Вокруг величественные сосны: это с севера вдоль Днепра сбегает сюда из-за Десны левобережное полесье. Чем дальше вперед, тем строже, сдержаннее становятся люди: впереди бои, испытания, и неведомо, как еще сложится судьба каждого.