После обеда состоялось партийное собрание. Комиссар созвал его в связи с тем, что от населения стали поступать жалобы на красноармейцев: ловят кур, поросят, берут сметану, яйца, а денег не платят. Одного недавно вступившего в полк бойца товарищи поймали с поличным в крестьянской хате у сундука. По приговору полковой группы трибунала он был публично расстрелян в том же селе.
Когда на собрании зашла речь о расстреле мародера, раздался голос Баржака:
— Об этом сметанникам надо почаще напоминать в назидание.
Сметанниками у нас стали называть кавалерийский отряд в двести пятьдесят сабель под командой Урсулова, присоединившийся к полку под Вознесенском. Лихо ездил командир этого отряда на своем выхоленном коне. Нарядные уздечка и седло, попона с рисунками, кинжал на поясе, княжеская сабля, отделанная серебром, и, конечно, усы придавали всаднику командармский вид.
Баржак, хотя он и сам носил щегольские штаны, сразу невзлюбил Урсулова.
— От его серебряной сбруи и ретивой братвы так и несет анархизмом, — говорил он, приравнивая анархизм к мародерству.
И был прав. Под внешним блеском и лихостью скрывалась гниль. Четырех самых забубенных урсуловцев сразу же пришлось выгнать из полка за пьянство и вымогательство. Однако это мало помогло. Только после расстрела барахольщика урсуловцы стали побаиваться залезать в крестьянские сундуки, но сметану промышлять продолжали.
Из-за сметанников и поднялся спор на собрании. Старик Чуприна, непримиримый к человеческим порокам, призывал железной метлой очищать полк от всякой дряни и скверны и даже обвинял командира и комиссара в попустительстве сметанникам. Многие требовали крутых мер. Было предложение разоружить весь эскадрон Урсулова. Баржак сказал, что он может взять это на себя. И все-таки решили, что нужно обождать, — урсуловцы еще могут исправиться.
— Надо действовать на людей словом и песнями, — сказал под конец комиссар и пояснил: — Приходят в полк новые бойцы, спойте с ними «Слушай, товарищ, война началась…». Объясняя международное значение нашей борьбы, спойте «Вставай, проклятьем заклейменный весь мир голодных и рабов»…
— Да разве проймешь песнями этих барахольщиков? — усомнился кто-то.
— Если у человека есть сердце, не может быть, чтобы наши революционные песни не дошли до него, — ответил комиссар. Он считал песню лучшим средством агитации.
Разойдясь после собрания по своим ротам, коммунисты подсели к бойцам, и разговор, начатый комиссаром, продолжался по всему полку, тюка сон не сморил давно уже не высыпавшихся людей.
А тем временем сам комиссар вместе с командиром полка шагал взад-вперед по столбовой дороге, которая перерезала наш постепенно затихавший бивуак. Командир шел молча, озабоченный только что полученными из штаба дивизии новыми сведениями о продвижении деникинцев и петлюровцев. Мы уже были у них в клещах: справа и позади — деникинцы, слева и впереди — петлюровцы.
А полк крайне нуждался в основательном отдыхе. Комиссар говорил:
— Нужна передышка, хотя бы на сутки, на двое. Уже около месяца в пути, позади осталось более пятисот верст, а если учесть все зигзаги, обходы и погони за бандитами, то будет много больше. Люди не имеют возможности как следует помыться, белье постирать.
— А держатся крепко, духом не падают, — перебил командир и, покосившись на комиссара, сказал: — Ты бы, Вася, сам хотя разок помылся как следует и гриву свою расчесал или, еще лучше, вовсе срезал бы, а то все других агитируешь, а о себе забываешь. Нехорошо, все-таки студент.
Подойдя к клубному фургону, стоявшему на обочине дороги, остановились. Здесь Чуприна, разложив возле себя на стерне влажные портянки, просвещал музыкантов, которые, раздевшись до пояса, занимались ручной санобработкой своих нательных рубах. Старик рассказывал, как в пятом году наши днепровские бунтари развозили по селам отобранное у помещиков добро и раздавали его бедноте.
— Для себя они ничего не брали. Я это хорошо помню, — уверял Чуприна.
Над головой командира звенели телефонные провода. Таран то подымал к ним глаза, то опускал их и хмурился. Тревожное внимание сменялось на его лице глубоким раздумьем.
— Вот как было, — продолжал свои воспоминания Чуприна. — Помнишь, Прокофий, листовку? — спросил он, обернувшись к командиру. — «Царь испугался, издал манифест — мертвым свобода, живых под арест».
Таран в ответ и бровью не шевельнул. Казалось, он прислушивался к звенящим проводам. И все стали прислушиваться. Я находился тут же, и меня словно что-то толкнуло: пошел к своим повозкам, взял телефонный аппарат, шест и стал попеременно включаться то в один провод, то в другой, пока те услышал в трубке треск и какие-то непонятные звуки. Когда, сделав заземление, я основательно подключился, в трубке четко зазвучал голос человека, разговаривавшего с кем-то по-украински.