Сегодня для меня был хороший день, потому что впервые за 4 месяца мама захотела кушать. Но эта моя радость омрачилась сразу же знанием истинного положения вещей в моей кладовой: продуктов у меня хватает только на завтра. Если ничего не выдадут и я ничего не достану со стороны, то послезавтра перспектива сводится к чаю с призрачным сахаром и эфемерным хлебом. Все. При такой ситуации интересно думать, что врач тубдиспансера, подтвердивший вчера цингу и истощение брата (и физическое и нервное), подчеркнув «очень сильное истощение», и предписал необходимость незамедлительного усиленного питания. Выглядит брат ужасающе: он синеватого цвета, сине-восковый. И ему все время холодно, холодно. Мама мерзнет тоже, страшно мерзнет, хотя и целый день лежит в постели под одеялами, под моей меховой шубкой.
В комнате сегодня +10°. На дворе от -12° до -6°.
На солнце, говорят, сильно таяло. Не выходила.
Эвакуация идет бурными темпами. Красивая ученица рассказала, что «высылают» не только неблагонадежных и подозрительных (судимости, высланные и осужденные родственники), но даже бывших лишенцев, которые сами забыли о том, что когда-то существовала и такая категория российских граждан. Говорят, что очень волнуются из-за этих слухов Тотвены (у него осужден за К-Р[612]
сын, тифлисская врачебная знаменитость, за которого старик все хотел выдать меня замуж!..). Нужно было бы зайти к ним, но… так далеко, и так болят ноги, так необходимо мое ежечасное присутствие дома, в моем лазарете. Сложно.Вот. Скоро спать. Вчера не слышала даже, как пробило 10 вечера. Сплю теперь чудесно, утомленная дневной беготней и хлопотами и топтаньем у печки. Сон ровный, прекрасный, здоровый и глубокий. Сновидения великолепны и такие красочные, как в тюрьме. Во сне люди, движение, музыка, новые города, новые созвездия, много людей, много красок. Во сне все то, чего больше нет в жизни. Хорошо, что сюжетная сторона снов почти всегда забывается при пробуждении – остается только текстура, фон. Иначе было бы трудно. Впрочем – и это неважно.
Чтение Чехова, радостное и благодарное, как всегда.
В сумерки, проводив красивую ученицу, зашла в кухню, где в тазах и лоханях стоит замерзшая вода, где на полу посуда, так как сожжен кухонный стол, где около мертвой раковины стоит горшок, снятый в уборной, где много пыли, холода, где не было минуты, чтобы сошли морозные узоры с оконных стекол. И вот в такой жуткой арктической кухне из радиорепродуктора вдруг донеслись до меня знакомые и любимые такты Чайковского[613]
. Давали концерт. Передача была еле слышная – словно все это было очень далеко: и по времени, и по расстоянию. Словно мертвецы вдруг решили поиграть для мертвецов. «Лебединое озеро» – вступление. Слушая, я постояла, кажется, одно мгновение и сразу же ушла. Я не могу слушать музыку, я не имею права, я должна беречь свои нервы и свою броню. Музыка была в прежней жизни – может быть, в прежнем моем воплощении. О прежней жизни я не должна ни думать, ни жалеть. А если пожалею – сломаюсь, сгибну, полечу к черту! Поэтому из моего нынешнего существования музыку я исключаю тоже, как стихи, как искусство, как красивые вещи, как нежные ткани и волнующие духи. Не надо. Не надо ничего такого, что расслабляет и напоминает, что может заставить меланхолически вздохнуть и пожалеть.На Бассейной открылась парикмахерская со свободным доступом для всех граждан, где за 2 руб. можно сделать маникюр. Не иду. Все по тем же причинам. Начался артиллерийский обстрел.
23 марта, понед[ельник], 21 ч.
Сегодня тепло, таяло, на дворе уже лужи, на улице капель, ростепель, весна. Из бомбоубежища тащили с братом наверх чужой диван, который дают на время для Эдика (он спит на невыносимой по неудобствам походной кровати). Падал мокрый мартовский снег, текло, за водою в подвал бежали жильцы дома (вода в определенные часы). Диван мне помогали тащить два моих приятеля: Гриша Стеркин и Володя Белов, красивые по-разному мальчики, не достигшие еще 7 лет. У Гриши рыжие глупые веснушки и чудесные черные глаза, ясные и чистые, с громадными ресницами. Такими вот ясными библейскими глазами, мудрыми и младенческими, смотрел, быть может, на мир маленький Иоанн[614]
. Володя тоже красивый ребенок с холодным взглядом, с жестокой и презрительной складкой узких губ. Думая о Грише-Иоанне, я превращаю Володю в сына Понтия Пилата. И, стоя под снегом на дворовых лужах и глядя на моих ребят, соображаю – а может быть, Володю сделать братом Саломеи… ее маленьким братом, о котором нигде не сказано.