Эвакуация идет полным ходом. Из нашего дома уехало множество людей. Вчера у таких отъезжающих купила дрова за 150 р. Дубовые столы и стулья хорошего качества. Там, в СССР, не везде хорошо: в Моршанске Тамбовской обл. пуд ржи 350, в Галиче Ярославской, в колхозе, такой же пуд ржи 800 р. В Казани тоже скверно. Говорят, благополучно в Сибири, в Средней Азии. Никому из уезжающих не завидую и ехать никуда не хочу: дорога страшная, вдоль путей лежат штабеля трупов, в дороге люди мрут еще легче, чем здесь, багаж разрешается по 40 кг на человека, на деньги будто бы ничего не достать, все на обмен. Но недавно вот почувствовала нежную грусть и позавидовала отъезду – позавидовала мягко, не от зависти, а от крыла Музы Дальних Странствий: директор Эрмитажа И. А. Орбели уехал в Армению, в Ереван. Туда поехала бы и я – в песок, в скалы, к горным озерам, на берегах которых стоят задумчивые менгиры. На Кавказ поехала бы и я, в какую-нибудь чудесную и немыслимую глушь, где благородна поступь и душа мужчины, где женщины целомудренны и чисты, как наивные звери, где созревает виноград и мандарины и где можно, не хмелея, с утра пить кислое и терпкое вино. И работать в каком-нибудь музее или местном институте, подальше от городов, от войн, от снарядов и от нашего упорного зимнего холода.
Никогда – за все годы жизни, войны, революции, голода и разрухи – не было такой нищей и голодной Пасхи, как эта. У меня в доме: пшено, хлеб, масло и обещанная на завтра выдача сахара. Мама, как и в день моего рождения, чувствует себя разочарованной: где же вкусная посылка, так ожидаемая ею, где милый и заботливый друг, непрестанно твердивший, что нигде и никогда не забудет ее дома, гостеприимства, дружбы и ласки.
Увы! Увы! Бедная мама – ни посылки, ни друга!..
Стреляют все время. Гудят самолеты. Чуть позванивают стекла окон. Очень, очень скучно.
В тот же день 21 ч. 25 м.
Около 6 ч. вернулся с медкомиссии Эдик. Пробыл там с 2 ч. дня, его шатало, в очереди ему уступили место посидеть, он от слабости заснул и, кажется, этим испугал жилицу нашего дома, тоже дожидавшуюся приема. Брата впустили без очереди и без номера, и врачи, даже не осматривая, сейчас же освободили его от работ на 1 месяц, сказав, чтобы по истечении этого срока он пришел бы опять. Вид у него настолько жуткий, что дистрофия и болезнь видны даже невооруженным глазом. Тем не менее люди из домохозяйства составили на него акт, а адм[инистративная] комиссия, размахиваясь, как всегда, наложила штраф. Удивительно бесчеловечное отношение к человекам.
А после обеда, когда мы мирно приступили к чаепитию, над городом пронеслось что-то страшное. Не то был налет, не то что-то дикое, без названия творилось в небе и на земле. Около получаса длилась оглушительная шквальная пальба зениток, трещали стены, звенели окна и посуда, от каких-то неведомых взрывов содрогался дом, тревоги по радио не давали, говорила артиллерия – и шум и грохот были такие (на непрерывном звуке), что я даже не успела сообразить: что это? Я просто обалдела. Казалось, что вокруг рушится дом за домом и сейчас, сейчас придет и наша очередь. Еле двигающуюся маму все-таки вывели в переднюю, где холодно, но где нет стекол, где есть капитальная стена. Около 8 ч. все вдруг прекратилось сразу, словно отрезало. Вернулись в теплую комнату, мама и брат пили валерьянку. Обсуждали. Решили: если и летом будет все так же, если и летом мы увидим, что грядущая зима предстоит такая же страшная – т. е. голодная, бездровная, без воды, без света, без минимальных удобств, – бросим все, подправимся, чтобы выдержать путь, уедем куда-нибудь – к теплу и к тишине. Мама и брат за зиму отвыкли даже от мысли о возможных повторениях осенних драм с долгими часами в бомбоубежище, со смертными разрывами фугасных бомб, со свистом их, который трудно забыть, с симфонией обрушений, которую нельзя забыть. Сегодняшний вечер их не только испугал, но и удивил. А ведь я же знаю, что так еще будет, будет, что так может продолжаться еще долго, что город продолжает быть фронтом, что Германия продолжает стоять под самым городом.
Что будет дальше, я не знаю.
«И никто не знает – скоро ль час настанет пробужденья…»[623]
Какого, где и когда?Ночью скончалась Марья Егоровна Покровская, моя милая, милая тетя Маша, чудесная и умная старушка, переносившая и голод и лишения с редким человеческим достоинством[624]
. С нею в могилу уходят большие ненаписанные мемуары, осколки которых сохраню в памяти, пожалуй, одна я. Жаль мне ее очень, глубоко, по-настоящему. Она – дочь известного московского врача и графини Толстой, которой семья не прощала брака с революционером-разночинцем[625]. Если бы тетю Машу не испугала предстоявшая ей принудительная эвакуация, придуманная какими-то головотяпами (ей за 70) и отмененная затем кем-то более сообразительным, с ней бы удара не случилось – и мы бы встретили с нею истинное светлое утро, которое ведь когда-нибудь засветит и над нашим несчастным городом.