Ночи у меня теперь тяжелые.
Сегодня мама уже в полузабытьи, все время стонет, сохраняя еще женственную манеру своего обычного выражения страха, боли и досады:
– Ай-ай-ай!.. Ой-ой-ой!..
Боюсь встретиться с нею глазами. Открывает их теперь редко – смотрит испуганно, чисто, замученно, глаза ребенка, красивые, карие глаза, в которых вдруг появился стеклянный оттенок.
По-видимому, у меня все-таки железные нервы и страшная воля. Несмотря ни на что, вижу, оцениваю, наблюдаю. Нервы. Воля. А сердце где?
Замуштровала себя. Замеханизировала. Идеальный оловянный солдатик.
– Рад стараться, ваше благородие.
Ешь глазами начальство! Смотри веселей! Смотри веселей! Молодцом стой на часах! И хорони с песней и помирай с песней!
У Эдика состояние кошмарное. Только сегодня понял до конца. Увидел, почувствовал: конец.
Важный врач говорил при нем просто, считая его взрослым. Я не могла и не успела предупредить врача, что с братом нельзя говорить, как со взрослым. Ему не 36 лет, как написано в паспорте. И это ничего не значит, что у него седеют виски.
С ним надо говорить, как с больным ребенком, нервная чувствительность которого гипертрофирована.
Вот – сидит теперь в маминой комнате, отказывается лечь спать, читает «Степь» Чехова (я выбрала – чтобы хоть чем-нибудь занять!), нахмуренный, развинченный, готовый ежесекундно зарыдать или закричать.
А мама продолжает стонать: все стонет, стонет…
Второй день не выделяется моча. Я боюсь уремии. Важный врач разделяет мои опасения.
Смерть развалилась у меня уже не гостьей, а хозяйкой. Картонный меч легко переломан ее косой.
Мама скончалась сегодня в 2 ч. 30 минут.
Без сознания.
Агония началась в 23 часа.
Все.
Июль 2, четверг, 13 ч.
Жизнь продолжается. Происходят какие-то события. Читаются газеты, встречаются люди, варятся обеды, мысли не смеют подниматься выше уровня дел, денег, пищи, хозяйства.
Солнце, тепло. Открытые окна. Зенитки.
Одиночество полное.
Брат с 15 июня в больнице – далеко, на Большой Щемиловке[639]
, рядом с простором Невы и великолепным размахом нового моста. Дистрофия, цинга, сердце, туберкулез. Езжу к нему часто, вижу только через окно, ношу вкусные передачи, вступаю в обвораживающую игру с сестрами и врачом: чтобы добиться личной встречи с братом (еще нет), чтобы добиться права привозить передачи и письма не в определенные расписанием дни и часы (уже да). Через окно брат выглядит скверно (больничная бледность), волнуется, раздражается, хочет домой, хочет скорее, скорее уехать из города, где больше ничто и никто не держит. Не знаю, как будет дальше. Пока ехать никуда не собираюсь, хотя теперь географическая точка моего местожительства не имеет для меня никакого значения – пусть Ленинград, пусть Игарка, пусть Сибирь, пусть Москва, пусть Иран.Ведь дома больше нет. Есть квартира, где я живу и о которой говорю:
– Пойду домой.
Но говорится так только по старой-старой привычке: называть свою квартиру домом.
Настоящего Дома – с большой буквы – у меня больше нет. Возвращаясь в гостиницу, тоже говоришь:
– Пойду домой.
А дом и дом – это разное. Теперь я поняла это до конца.
Эдик как будто спасен. Заканчивает спасение больница, где кормят так, как я кормить дома не в состоянии (видимо, здоровье к нему возвращается: несмотря на такое питание, он жалуется – «вкусно, но мало», ему не хватает в день 500 гр. хлеба, и он настойчиво просит блинчиков или пирожков). Начато спасение внутривенным вливанием аскорбиновой кислоты, которое важный доктор проделал 5 или 6 раз у нас на дому: Эдику и мне. У брата еще в мае начали заживать раны на руках, пропал вкус горечи во рту – а в конце мая он даже побрился, постригся и снял зимнюю шкуру, из которой не вылезал месяцы. Я боялась, что заведутся вши. Но вши не завелись.
Физически я чувствую себя хорошо, много хожу, мало бываю в квартире, делаю всякие дела и питаюсь нерегулярно, но нескверно. Произведены обмены:
Золотой браслет – 49 граммов – оказался равным: 1 кило масла, 1 кило сахара, 4 кило пшена, 2 кило пшеничной муки.
12 серебряных ложек, десертных – 2 кило крупы.
2 серебряных портсигара – 1 кило топленого масла и 300 гр. шоколада.
Если удастся, золотые обмены буду производить и в дальнейшем: к моменту возвращения брата у меня должен быть серьезный запас. Иначе он опять заболеет.
Варю вкусный суп из лебеды, заправляю мукой и постным маслом. Оказывается, и сорные травы могут быть и нужными и полезными. На днях у меня завтракала Гнедич, привезшая ворох мокрицы («mourrons pour les petits oiseaux!»[640]
) и убедившая меня сделать из этой канарейной травы салат. Сделала. Не понравилось. Гнедич съела массу этого салата и была довольна. Ест она некрасиво, чавкая, прихлебывая, ест громко, голодно, по-хамски. А стихи пишет чудесные, сказки пишет оригинальные, изрекает иногда умное и весомое. Выглядит еще плохо, но не так страшно, как в половине мая, когда пришла ко мне впервые после 6–7 месяцев. В мае ей можно было дать за 60 лет. Теперь – около 50. В действительности же она моложе меня: ей нет и 35.